Как Володин не может раскрыться в разговоре на вечеринке, так его свояк не может угадать в собеседнике героя романа. Причиной тому — измена Галахова писательскому назначению; он существует не в литературе, а в советской литературе, озабочен не единством поэзии и правды (бессмертием своего и только своего слова), а соответствием принятым нормам[133], адресует свои сочинения не «брату, другу и сверстнику-читателю», но «прославленному, главному критику Ермилову». Подмене книги, строящейся с учетом реакции надсмотрщика, предшествует подмена представлений о литературе как таковой. Принимаясь за каждую «новую большую вещь», Галахов параллельно сочиняет будущую статью Ермилова, которую погромщик начнет «с каких-нибудь самых святых слов Белинского или Некрасова <….> и выяснится, что Белинский или Герцен горячо засвидетельствуют, что новая книга Галахова выявляет нам его как фигуру антиобщественную, антигуманную, с шаткой философской основой» (456). Останься Галахов писателем, приговор ему был бы вынесен от имени фальсифицированной литературной традиции. Но это значит, что поддавшийся «контраргументам Ермилова» (456) сочинитель отторгается теми самыми классиками, фамилии которых бессовестно прикреплены советскими критиками к потребным для их зловещих игр фантомам. Имя Герцена маркировано — оно вводится не в зачине угадываемой статьи Ермилова, но в обвинительном пассаже, что придает ему особый вес. И это закономерно: одним из важнейших стимулов к душевному перевороту Володина (и его поступку) стали вопросы Герцена, которыми ошеломил благополучного племянника «тверской дядюшка»: «…где границы патриотизма? Почему любовь к родине надо распространять и на всякое её правительство? Пособлять ему и дальше губить народ?» (441). Эти же слова вспоминает Володин в лубянской камере, обретая «второе дыхание» (691, 692). Герцен с Володиным, а не с Галаховым[134].

Для того чтобы понять Володина (увидеть в нем не обычного дипломата или дипломата-предателя), надо быть писателем. Это не дано Рубину, влюбленному в настоящую литературу, иногда заражающемуся чужим поэтическим словом (не случайно в его нравящемся Нержину «перекопском» стихотворении возникает раздвоившийся Алёша Карамазов), но не способному почувствовать поэтичность (непредсказуемость, свободу) в окружающей действительности, которая, с его точки зрения, регулируется (и должна регулироваться) марксистскими законами. Это не дано Галахову, изначально одаренному поэтическим чувством и тягой к бессмертию, но променявшему их на внешне комфортное бытие успешливого советского литератора. Это дано Нержину, буквально ничего не знающему о человеке, позвонившем в американское посольство, но сперва отказывающемуся судить о нем по шаблону, а потом — годы спустя — достроившему личность и судьбу героя, который бесследно сгинул в казематах Лубянки, но — вопреки всему, и в том числе собственным предчувствиям, обрел бессмертие. Воскресение мертвых, за которое предлагает выпить Наде Щагов, это не только возвращение Нержина и других (оставшихся в живых) узников ГУЛАГа, но и сохранение памяти обо всех погибших. И едва ли не в первую очередь о тех, кто был уничтожен «за дело» — тех, кто дерзнул вступить в поединок с коммунистической системой, тщившейся поработить (лишить свободы) все человечество.

В выборе неведомого дипломата Нержин распознает свой выбор. Один должен совершить подвиг (пусть без практического результата), другой — сохранить в себе писателя. Бессмертие писателя невозможно без полного подчинения неразрывному единству жизни и поэзии, которое в свою очередь может потребовать самопожертвования. Его и совершает Нержин, расставаясь не только с относительным благополучием существования на шарашке, но и с самым дорогим — сделанными в Марфине набросками книги о революции. Чтобы стать писателем, должно на время оставить собственно писание и утратить материальные плоды своей работы. Стратегия Нержина прямо противопоставлена практике Галахова, которому «всё трудней становилось писать каждую новую хорошую страницу». Галахову требуются идеальные бытовые условия — «иначе он никак не мог писать» (455). Однако ни специально выбранное время («он заставлял себя работать по расписанию»), ни свежий воздух и «восемнадцать градусов Цельсия», ни чистота на столе (вообще-то, споспешествующие литературному труду и упомянутые не только для дискредитации персонажа!) не могут избавить его от соавторства с Ермиловым, сделать свободным. Галаховский эпизод — история умирания советского писателя, противопоставленная истории рождения через смерть писателя настоящего[135], каким станет Нержин, будущий автор романа о шарашке, верности жизни-поэзии и бессмысленном подвиге прозревшего дипломата.

Перейти на страницу:

Все книги серии Диалог

Похожие книги