Но если сделают (атомную бомбу. —
‹…›
— Да, это будет страшно… У них она не залежится… А без бомбы они на войну не смеют.
Возникает эта тема в разговорах на шарашке. Но для обычных людей ее словно бы нет. История застыла. Будущее так же мертво, как настоящее.
Рубин, сохранивший настрой тридцатых годов с их интернационализмом и порывом в «последний и решительный бой», не знает, какие политические новости могут послужить перевоспитанию пленных немцев: «Но именно в декабре, кроме советско-китайских переговоров, и то затянувшихся, ну и кроме семидесятилетия Хозяина, ничего положительного как-то не произошло. А рассказывать немцам о процессе Трайчо Костова ‹…› было и стыдно, и не служило воспитательным целям» (27). Да и ничего «нового» (как-то меняющего положение дел) в этой фальшивой судебной инсценировке не было. Рубину остается тешить себя соображениями об исторической целесообразности происходящего да фиксировать на карте флажками продвижение армии Мао.
Ситуация типологически схожа с описанной в «Октябре Шестнадцатого», когда стали «привычными» война (и на фронтах, где не видно существенных перемен, и в тылу, где ухудшение быта воспринимается как неприятная норма), локальные забастовки, думские порицания правительства, заговоры, общее ощущение, что так дальше продолжаться не может, и столь же общее сознание, что так будет всегда. Солженицын выявляет огромную скрытую энергию как в мнимой тишине последней имперской осени[152], так и в беспросветной ночи советской зимы. Декабрь Сорок Девятого — Узел российской истории: что-то в ней сдвинулось, если стали возможными два «неприметных» события (с точки зрения здравого смысла, безумных и самоубийственных) — звонок Володина и выбор Нержиным писательской миссии. Об этом говорит Нержин рационалисту Герасимовичу, противопоставляя «слово», что «разрушит бетон», невозможному (во всех смыслах) военному перевороту[153]. «Здесь — тайна. Как грибы по некой тайне, не с первого и не со второго, а с какого-то дождя — вдруг трогаются всюду. Вчера и поверить было нельзя, что такие н
Диалог Нержина и Герасимовича происходит «на задней лестнице»: «На всех стенах таились, густились невидимые картины крепостного художника» (646). Если выбор места для рискованной беседы мотивирован конспираторскими навыками персонажей (как быстро понимают они сами, довольно сомнительными), то упоминание картин может показаться если не излишней, то проходной, неработающей, деталью. Это не так: творенья Кондрашёва-Иванова имеют прямое отношение и к разговору Нержина с Герасимовичем, и к скрытому присутствию заветного замысла Солженицына в его первом романе.
Картины Кондрашёва вызывают недоумение не только у сановных вертухаев, но и у искренне расположенного к художнику Нержина: «Зачем у вас так часто рыцари и рыцарские принадлежности? Мне кажется, вы переходите меру, хотя, конечно, Мите Сологдину это нравится. Девчёнка из химобороны у вас — рыцарь, медный поднос у вас — рыцарский щит…» В ответ художник произносит страстную речь: «А