Кондрашёв-Иванов пишет вожделенное обретение духовной вертикали. И даровано оно рыцарю. Солженицын откроет «Красное Колесо» скрыто трагическим мотивом утраты вертикали — юные герои удаляются от нерукотворного чуда, великого Кавказского хребта. Позднее вертикаль (видение гор, звездное небо) будет открываться некоторым персонажам «повествованья в отмеренных сроках» — в их лучшие и/или роковые минуты. Но из мира, ввергнутого в войну, за которой логично последует революция (переворот), вертикаль уходит[154]. И рыцарям не дано ее восстановить. При рыцарях не было лагерей и душегубок, но последние рыцари не смогли спасти от них мир. «Старомосковский» богатырь (рыцарь в русском изводе) Самсонов становится одним из виновников постигшей армию катастрофы, что в истории получила его имя. В «Октябре Шестнадцатого» Воротынцев слышит от генерала Нечволодова, что революция «
И стоял против неё готовный рыцарь. Но — не звали его на помощь. Да и сам меч его был в землю врыт, и никакой руки не хватило бы вытащить его.
А если б и вытащить — так сгнил он остриём.
Эту мизансцену, предсказание Нечволодова, поведанную им историю о несостоявшемся заговоре монархистов, надеявшихся спасти Россию от революции, но не сумевших донести свое слово до Государя, Воротынцев вспоминает в финальной главе «Апреля Семнадцатого», когда победный разлив революции стал бесспорной явью:
Вот тут, позади близко, за этими деревьями, впечатывал Нечволодов: революция
Как говорили встарь: богомужественный воин.
Не касаясь пока проблемы заговора «верных», отмечу, что на челе «богомужественного воина» лежит печать обреченности. Рыцарь и его бесспорно благородные чаяния анахронистичны, неуместны, а потому и бессильны в той реальности, которая дана людям эпохи мировой войны и революции. Это касается и отчетливо эстетических (с сильным налетом стилизации) монархических проектов Ольды Андозерской, знатока и ценителя средневековой культуры. Потому Воротынцев не может вполне подчиниться наставлениям возлюбленной и почитаемого генерала.
Тот же флер стилизации окутывает картины (и чаяния) Кондрашёва-Иванова. А от стилизации недалеко до игры: недаром рыцарская эстетика импонирует Сологдину с его двусмысленным (как выясняется) отношением к России и человеческому долгу, но неизменно афишируемым аристократизмом[155]. При глубокой симпатии к Кондрашёву, частичном признании его безусловно
И точно так же не верят они в избранников иного рода, тех, кто владеет точным знанием, способен точно оценить вызовы изменившегося времени, готов ответственно рационализировать жизнь, изломанную долгим лихолетьем (всеобщим помрачением разума). Не кто иной, как Солженицын напишет в «Августе Четырнадцатого»: «Лишь это узкое братство генштабистов да ещё, может быть, кучка инженеров знали, что весь мир и с ним Россия невидимо, неслышимо, незамечаемо перекатились в Новое Время, как бы сменив атмосферу планеты, кислород её, темп горения и все часовые пружины» (VII, 112). Внутренний монолог Воротынцева сплавлен здесь с авторской речью, дума же, которой писатель наделил своего любимого героя, не сводится исключительно к вопросу о правильном ведении войны. Война — во-первых, несчастье (Воротынцев, пройдя Самсоновскую катастрофу, к такому выводу приблизится), а во-вторых — частность. Ибо если война не завершится национальной катастрофой (как случилось в 1917 году), то за ней придет мир, требующий тех самых новых строительных стратегий, что открылись, увы, очень немногим. Об этом в другом эпизоде Первого Узла беседуют инженеры Архангородский и Ободовский. Последний не только разворачивает впечатляющие картины будущего страны, но и утверждает: