Он всего в двух шагах от меня. Я хочу пристально посмотреть ему в глаза. Но нет, не могу: с Птахой это все равно как с ребенком или собакой. Через какое-то время понимаешь, что это причиняет им боль, словно дырки в душе просверливает. Они не понимают, что имеют полное право отвернуться, и им становится страшно. Так что я отвожу взгляд.
— Да уж, Птаха, положеньице не из приятных. Кто бы, черт побери, мог подумать, что все закончится вот так? В чем же мы облажались? У меня такое чувство, что вся наша жизнь вообще от нас не зависела. Так что нечего удивляться, все к этому и шло, мы с тобой наглядный тому пример. Мы, знаешь, немного разные, но в конечном итоге нас обоих обвели вокруг пальца и уделали не хуже, чем любого другого. Ты можешь быть чокнутым винтиком, а я гаечкой, но, как ни крути, мы остаемся частью не нами придуманного плана, в котором все уже учтено, а если нам вдруг придет в голову завести свое мнение, то оно никого не интересует.
Я был всегда так чертовски уверен в том, что никогда себе не изменю, что никто не заставит меня перестать быть самим собой, не принудит делать то, чего я сам не хочу, и вот чем все это закончилось. Если подумать, я не так уж и отличаюсь от моего старика. На самом деле таких людей, которые сильно отличались бы от других, нет, все похожи на всех, так что нечего оригинальничать и заниматься самообманом.
— Понимаешь, Птаха, мне было бы на все это глубоко наплевать, если бы все эти годы у меня так хорошо не получалось дурачить самого себя. Меня бы сейчас это так не трогало, если бы я не выглядел таким идиотом. Да и ты такой же, сам знаешь. Даже страшно подумать, насколько просто им оказалось превратить нас в таких же, как все. На нас надевают какую-то форму, дают по винтовке, обучают каким-то приемам, и вот мы уже всего-навсего имена в списке роты, некто, кого можно назначить в наряд, на пост или в патруль. С нами можно покончить — комиссовать, демобилизовать, внести в список потерь и так далее, но почему-то никому не важно, кто мы и кем были.
Мне, похоже, еще долго придется себя убеждать, будто Альфонсо Колумбато является кем угодно, только не еще одним куском пушечного мяса с хитрой системой управления. Сейчас мне трудно поверить снова, что я — это я, а не часть общего целого.
— Ну скажи на милость, что все это значит, черт побери? Чего ты хочешь добиться? Посмотри на себя со стороны! Или ты на всю жизнь останешься таким, как сейчас, и тебя до конца твоих дней станут кормить с ложечки и оберегать от сквозняков, или ты выздоровеешь, вернешься к людям. Ежели ты предпочтешь остаться в своем выдуманном птичьем мирке, они это прекрасно переживут и спишут тебя по графе «расходы». А если вернешься в большой мир, то можешь заниматься чем угодно, даже не важно, чем именно, — пойдешь учиться, или найдешь работу, или снова начнешь выращивать канареек. Давай, у тебя для этого все есть. Ты будешь здоров раньше, чем успеешь об этом подумать… Даже если ты ухитришься достать до собственной шеи и перекусить себе яремную вену, они и тут не удивятся: у них разработана целая система и есть формы на любой случай, которые остается только заполнить и все такое, — может, они только этого и ждут. Я даже не знаю, кто такие эти
Я умолкаю. Какой смысл говорить обо всем этом. Просто мне хочется, чтобы Птаха знал: не одному ему мир кажется таким дерьмовым. А вдруг, если он поймет, что я с ним и он не единственный, кто так считает, это сможет помочь?