Бредёт волк, сам не зная куда, и горько ему. Отпустил птицу, отчего-то ему почудилось, что так будет верно, да не ошибся ли? Никакой награды за это не получил. Да ещё колдун этот проклятый, если б не он, разве бы так обернулось!
Фыркает волк. Он-то не виноват, что колдун им встретился — что он, звал того колдуна, искал его помощи? — а стыдно…
И от Бажены худого не ждал. Разве он Добряка за язык тянул, в спину толкал? Тут и самому легче было пойти с колдуном, совесть бы не заедала. Так ведь сам и вызвался! Он Добряка ни о чём не просил, а теперь, поди ж ты, виновен остался.
Шибко озлился волк. Почитай всю ночь бродил да выл у опушки, и хоть бы кто к нему вышел, хоть кто утешил. Дарко ещё этот с его травой — на что он её за пазухой носил, отчего было не бросить по дороге? Да что ему, разве поймёт, каково это — бояться травы, каково это — зверем жить, дни считая!
Трясёт волк головой, хочет позабыть злые Баженины слова. Вишь ты, с добрыми людьми несчастья не приключаются! Ей бы кто так сказал…
Да ещё стыдно ему. Повторяет себе: никого ни о чём не просил, сами навязались, в чём его вина, — да ведь худо так думать, несправедливо. Ему помогать взялись, а он и слова благодарности не сказал. Видать, волчья шкура ему в самый раз, если он обхожденью не выучился.
Стыдится, вздыхает, после снова озлобится: отпустил птицу, и что? Будто он в стороне сидел, когда её добывали! Тоже ведь сделал немало. Это он к водяницам придумал пойти, вызнал про сокольничего, это он загадки отгадывал, в бочке день промаялся. Он, припомнив, какие с Тишилой да с Первушей дела затевали, подсказал про костяного медведя и ходил к кузнецу за зелёным огнём. Так что ж он, права не имел отпустить птицу?
Люди, может, только таких, как Ёрш, понимают: сына спас, и что ж, что чужое дитя на муку обрёк. Урви своё любой ценой, а там думай, как грех замолить! Вот как живут.
Вот уж и ночь ушла. От реки туман стелется, подъедая снег, оставшийся кое-где меж серых трав. Не с кем словом перемолвиться, некому душу излить, спросить: что же он, худо сделал? Не на его стороне правда?
Тоскливо, плохо волку, не знает, как эту боль избыть. И Умила к нему не вышла. Он ведь знает, отчего не вышла, понимает, что не может она мать оставить, а чей-то ехидный голос будто шепчет: Умила тебя, приблуду, во всех бедах винит. Одно ей горе от тебя! Обещала ждать, да вот поглядит, что ты всё волком бегаешь — и сколько ждать? Никакого терпенья не хватит. Да если что с Добряком стрясётся, навеки это встанет промеж вас…
Выбрел он к опушке, поглядел на деревню, а домов и не видать — туман. Ни реки, ничего не видать. Будто один в целом свете остался, все его покинули.
Тут слышит он за спиною голос, негромкий, радостный:
— Волчок! Да ты воротился ли?
Божко явился некстати, не иначе как на свою беду. Ведь худо волку, а кто в том повинен? Сорвали с него малого на том далёком лугу рубаху, человечью жизнь с нею отняли, взамен оставили волчью шкуру и тяжкую долю. А кто с рубахою его жизнь себе взял?
И ахнуть Божко не успел — волк на него бросился. Повалил наземь, оскалился.
— Стой! — кричит Божко, руками лицо закрывает.
Руки у него есть, лицо, голос. Живёт себе. Небось его не назовут дурным человеком за то, что с ним беда стряслась, не скажут: мол, так и надобно!
Алая ярость застила волку глаза. Вцепился, треплет, уж рукав прокусил, а что дальше бы сделал, и сам того не знает, да чует — что-то ударило в лоб. Вот опять. Ударило, и жаворонок сердито кричит, налетает, встрёпанный, серый. Волк растерялся, мотнул головой: откуда бы взяться жаворонку в предзимнем лесу?
Тот сел у соснового корня. Волк только моргнул, видит — нет никакого жаворонка, лежит на земле трухлявая шишка. Фыркнул он, ничего не поймёт.
Тут его будто холодной водой окатило: парня едва не загрыз! Божко-то в чём виновен? Он ведь о проклятии и не знает, не по его воле всё делалось.
Попятился волк. Божко ещё полежал, закрываясь руками, да вот боязливо поглядел сквозь пальцы, перевернулся, и ходу! Только волк не пускает, за тулуп хватает да тянет, вперёд забегает, путь заступает.
— Да чего тебе? — со слезой в голосе вскричал Божко, опять оказавшись на земле. — Совсем одичал? Пусти!
Рычит волк, губу поднимает. Мог бы, заговорил. Божко утёр нос кулаком, шмыгнул, остановился. Волк заметался — ни прута, ни куста! — и лапой землю рыть принялся. Торопится, пишет, сам тут же неосторожно затаптывает. Всё же слово сложилось, а Божко прочитал.
— Бело поле, — говорит. — Что — бело поле?
Да тут же и отшатнулся, кричит:
— Да ты волколак! Откуда бы зверю грамоту знать?
Волк головой мотает. Божко хотя и боится, да любопытство пересилило, не бежит. Опять скребёт землю волк.
— Про… — читает Божко. — Прокл… Ты проклят? А Дарко знал, когда тебя продавал? Знал?.. Не продавал?.. А кто ещё о тебе знал? Умила знала? А дядька Невзор? А тятька мой?.. Да что ж это, мне одному не сказали?
Стоит, губы дует. Шапка с льняных волос слетела, волк её с земли поднял, подал.
— Да что — бело поле? — обиженно спросил Божко, стряхивая с шапки налипшие хвоинки.
«Уйду», — пишет волк.