Заспорили, да Ёрш вызвался помочь, свою одёжу дал. Долго Завида в порты упихивали да онучи наматывали, лыковыми оборами подвязывали. Тут Божко любопытный нос сунул.

— Засиделся ты в корчме, тятька, — говорит. — Ох, что это вы делаете?

— Неча любопытничать, уйди! — кричит на него Ёрш, кое-как прикрывшись.

Да только не помогло и это. Однако у Пчелы ещё на иное надежда была — много он знал, много слыхал.

— Навозом кинуть надобно, тут ему облик-то и вернём.

Не по нраву это Завиду, да человеком захочешь стать, на всё пойдёшь. Вывели его ввечеру к речному берегу, только не спас и навоз.

— Можа, конским бы? — чешет в затылке Мокша. — Али за курёнками погрести?

— Ну, сделай, — говорит ему Невзор.

— А то и больше надобно, — вступил в беседу Дарко. — Всего, значит, обмазать…

Бегают они туда-сюда то с лопатой, то с вилами, суету навели. Ещё и Умила, как нарочно, пришла, стоит. Из-за угла сарая Божко глядит, раскрывши рот — этого в дверь погонишь, он в окно лезет. А в реке-то плеснуло, будто и водяницы явились поглазеть, посмеяться. Уж не знает Завид, куда деваться, голову опустил, хвост поджал.

— Вилами промеж глаз ещё, говорят, ударить можно, — припомнил тут Пчела. — Не то палкой по голове или спине. У кого вилы-то?

— Искалечите! — ахнула Умила, руками всплеснула. Встала на пути, тронуть Завида не дала.

Мыли его после три дня, всё отмыть не могли. Не то ему обидно, что дух от него дурной, а то, что к Умиле не подойти. Совестно этаким-то подходить. Лежит в корчме, в коморе, а гости принюхиваются да говорят:

— Чтой-то вонялым пахнет.

Погнал его тогда Невзор в сарай жить.

— Уйди, — говорит, — смердячий!

Жаль было терять эти дни.

Ночами Завид чутко спал, раным-рано, до света на двор бежал, когда петухи горло драли. Порою, к немалой его досаде, лило. Если не было дождя, тут ему счастье: через луг да в лес, только его и видели. В лесу они с Умилой встречались.

Сумрачно, зябко, травы в густой росе. На опушках желтеет приворотень, раскидывается горстями золотых монет, холодит запахом нос, мошкару отпугивает. Бежит волк по зелёной гущине на иссохшую поляну, вкруг которой толпятся пооблетевшие сосны. Нижние ветви у них седые, голые, лишь где-нигде шишки темнеют. Земля тут рыжая да каменистая, и травы сухие, жёсткие, тоже рыжие, только один лиловый чертополох пробился и осматривается, вертит лохматой головой, не может понять, куда это он забрёл.

Тут волк Умилу ждёт, а бывает, она прежде него приходит. Ночи уж не теплы, она тулуп на плечи накидывает, сама румяная — росой умывается. Он к её коленям прижмётся, она по голове погладит. Больше уж не обнимает, помнит, что он человек, смущается.

На земле камни лежат, серые, морщинистые. Обросли они мхом да бурыми травами, будто шерстью. Должно быть, камни видали и слышали всякое и уж могли рассказать о жизни и о любви, если бы их спросили. Вот и теперь глядят, новое запоминают: день едва зачинается, бредёт по высокой траве дочь берендея, глаза как гречишный мёд, в тёмной косе лента ала, щёки алы да губы алы, на губах улыбка. Выходит к ней чёрный волк. Шуба на нём богатая, чуть светлее по шее, под брюхом да по низу хвоста, глаза зелены.

В этом волке не вдруг узнаешь того, кто год назад веселил народ на ярмарке. Тот был тощ да шубою беден, да будто поменьше, а этот мало не с медведя. Да и Умила уж не то дитя, тоже другою стала.

Пойдут они рядком через лес, мало не до топи дойдут. Одну сосну тут бурею посекло, изломало, один только ствол и остался да ветка торчит. Сосна эта к другой привалилась, не то бы совсем упала. Стоят они, будто к матери прильнуло малое дитя и рукою вдаль указывает. Там, над болотом, раскинулось небо в серых тяжёлых облаках, и уж тянутся, тянутся по нему птичьи стаи.

То мышь прошуршит в траве, то заяц проскачет. Двое идут и молчат, друг на друга поглядывая, а бывает, что и говорят.

Умила чертополох жалеет: отчего он один, не тоскливо ль ему на сухой поляне? И сосну жалеет, что никогда уж она не оживёт. А Завида не жалеет.

— Ничего, — говорит, — это ведь только на год! Дни пролетят, не заметим.

И хорошо, что не жалеет. Если бы она над ним причитала, он бы и сам загрустил. А так лишь одно горько: сказать ничего не может. Да были бы руки, может, за руку бы взял.

Ткнётся он ей носом в ладонь, она рассмеётся, по голове погладит.

Как совсем просветлеет, тут ей и пора уходить, не то мать с отцом прознают, в другой раз не отпустят. Долго прощаются: она всё оглядывается, и волк не утерпит, подбежит, к рукам её прижмётся. После, как один останется, в корчму поспешит, а не то и ещё по лесу порыщет.

Набрёл он так на поляну, где вереск цвёл. Куда ни кинь оком, всё лиловое. Впереди, за старыми стволами берёзки проглядывают. Посреди поляны стоит малая ёлочка, едва народилась, лапы раскинула. Ветер тут сладкий, медовый, пчёлы гудят, в траве бурые да рыжие грибные шапки круглятся. Налюбовался волк и на другой день Умилу сюда привёл.

— Хорошо-то как! — обрадовалась она, закружилась со смехом, да и легла в траву, раскинув руки.

Перейти на страницу:

Похожие книги