Отец сидел в кресле.
Газовые лампы над ним – медные бутоны на медных же ножках, собранные в букет, больше похожие на змеиные головки – горели не все. Мягкий свет делал лицо отца усталым. Сейчас это особенно бросалось в глаза. Предатели-полутени в жёстком и решительном Михайле Игнатьеве вдруг открывали и его возраст, и больную печень, склонность к апоплексии и прочие подробности, о которых человек сам обычно ещё и не догадывается, потому что не имеет возможности взглянуть на себя вот так, со стороны, глазами близкого человека, способного заметить все эти мелочи.
Игнатьев вдруг понял, что отец смотрит на него.
– Папа, я думал, ты задремал, – сказал он, растерянно улыбнувшись.
– Очень рад, что ты зашёл, Игнатьев, – ответил отец, – присаживайся, я скажу Бобрину, чтобы приготовил горячий чай. Ты продрог.
Он прошёл к столу, нажал кнопку звонка и всё это время смотрел на сына. Тот, скинув пальто, оставшись в белой рубашке и жилете, пододвинул к себе тарелку с пирогом. Грязные сапоги, не очень новые, но хорошего качества… грязные брючины… длинные волосы конским хвостом… Лицо осунувшееся, с нездоровой бледностью, словно серое, щетина чуть ли не недельная… Сын – бродяга.
– Сейчас у меня был твой друг Иван Дорофеев, – проговорил он вслух.
Игнатьев быстро развернулся к отцу и кивнул:
– Да, отец. Я должен был прийти раньше, чтобы засвидетельствовать слова Ивана. Но я встретил его на крыльце конторы и понял, что всё прошло хорошо. Это так?
– Да, и я принял его на работу, – Михаил Андреевич принялся раскуривать сигару, – отчасти из уважения к его отцу, отчасти оттого, что этому парню крепко досталось после смерти его отца, он едва сводит концы с концами. К тому же, он кажется мне уравновешенным и вдумчивым молодым человеком, не склонным к эпатажу и браваде.
Игнатьев отложил кусок. И откинулся в кресле, дожёвывая и вытянув ноги перед собой. «А ведь я почти раскаялся, увидев его в первое мгновение».
Отец раскурил сигару и кивнул на чертёж.
– Иван принёс интересный проект. Если бы принёс не Дорофеев, я бы подумал, что его сделал ты. В твоём духе предложить мне, выпускающему небольшие суда, такое судно. Не хочешь взглянуть?
– Не хочу, – бросил Игнатьев.
Вошёл Бобрин с чаем. Расставил чайные пары, сахарницу, тарелку с хлебом, с холодной пряной говядиной и ломтями пирога с рыбой, налил крепкий чай и вышел, неслышно притворив за собой дверь.
– Ну, конечно, я забыл! – с обидой воскликнул Михаил Андреевич, вставая из-за стола. – Ты же выше этих забот о хлебе насущном, это пустое – думать о семье и зарабатывать на пропитание для жены и детей, заботиться о большом доме, оплачивать труд своим рабочим… Как кстати твой «Север»?
– Сгорел, – мрачно ответил Игнатьев, – если бы я не знал, что ты на это не способен, то подумал бы, что это сделал ты. Так ты ненавидишь всё то, что дорого мне. Ты никогда не понимал меня.
– Ты всегда считал себя обиженным, – раздражённо ответил отец и пожал плечами, останавливаясь на полпути между письменным столом и столиком, сервированным к чаю, – всегда тебе казалось, что тебя не понимают! Но если тебя все не понимают, может быть, стоит задуматься, отчего это происходит? Может быть, и понимать нечего? И всё очень просто на самом деле, и ты заблуждаешься?!
Игнатьев вскочил.
От первого мгновения, от того нечаянного тепла не осталось ни следа. Они опять стояли друг против друга, не желая, услышать, что говорил другой.
– Есть люди, которые меня понимают, – проговорил быстро Игнатьев, – есть те, которые не понимают, но принимают таким, какой я есть. Ты, отец, не в их числе. Я очень сожалею об этом.
Схватив в охапку пальто, быстро пройдя к двери, он вышел.
Спустился с крыльца и пошёл по дороге к реке, держа пальто зажатым под мышкой. Холодный ветер трепал на нём рубашку. Белое её пятно мелькало в темноте.
Михаил Игнатьев хмуро смотрел в окно. Вот белое пятно скрылось из виду – наконец, оделся. Потом силуэт сына прошагал размашисто под фонарём, что освещает набережную, и застыл неподвижно у перил.
Игнатьев долго стоял, облокотившись о поручни, и смотрел на воду. Был отлив, прибрежные камни мокро поблёскивали в тусклых отсветах фонарей. Вдалеке, где-то там, в сырой измороси, шла баржа. Густой гудок протянулся по реке, замирая и теряясь в темноте. Звуки, знакомые с детства.
А отец смотрел на него.
«Мальчишка! Если я приму тебя, таким, какой ты есть… то кто позаботится о том, чтобы ты стал лучше, cтал успешным и счастливым?! Ты считаешь, что для счастья у тебя всё есть. Но разве это ужасное твоё существование можно назвать счастьем?! Я просто не имею права!»
Вскоре Игнатьев ушёл. Михаил Андреевич попросил Бобрина вызвать экипаж.
В угловых окнах белого одноэтажного здания конторы «Судоверфи братьев Игнатьевых» погас свет.
По мостовой в сторону города медленно процокали копыта уставшей за длинный, промозглый день лошади. Она пошла бы быстрее, но её никто не подгонял. Возчик её жалел, ведь эта тощая лошадка со впалыми боками – его хлеб.