Но Аввакумов, к удивлению отца, резко не согласился:

— Не стукалась, говоришь? Как же так не стукалась? А безвинные пощечины — это не камень? А батька в тюрёхе — это не камень? Отцовский позор — что же еще может быть тверже и больнее камня? А ты говоришь — дрянь. — Аввакумов порывисто приподнялся на койке и зло посмотрел поверх очков туда, где лежал больной, осудивший его сына. — Это я дрянь. Я. Понимаешь? — продолжал Аввакумов. — Ведь если бы Гешка тогда согласился… Так это ж значит — на воровское дело б согласился. А где начало, там и повторение. А за повторением, глядишь, и привычка — на тут тебе. И жизни человеческой как не бывало. На лоскутки б она рвалась у Гешки. От тюрьмы до тюрьмы — лоскутки, да по тюрьмам лоскутки. А на простой, даже на самый короткий кафтан честного существования так и не хватило б…

Аввакумов был жалок и страшен, никто до этого не видел его таким: над комканым серым одеялом торчали подавшиеся вперед узкие плечи, еще более узкие оттого, что неестественно длинной стала вытянутая худая шея, продолженная опять же длинной седоволосой головой. Под пергаментно неживой кожей лица обнажилась вся острота его костей, и очки на всей этой костлявости и остроте казались нелепостью. Потому что только одни они и жили. Пусть по-стеклянному холодно, пусть временами, когда стекла не отражали лучей, тускло, но так уж казалось моему отцу: очки живут, а лицо мертво.

— Успокойся, Аввакумов, — сказал отец. — Что теперь казнить себя! А честная жизнь…

И тут опять раздалось от дальней стены:

— Все люди на земле, Аввакумов, с опозданием вспоминают о честности.

— Это почему же? — еще больше напрягся Аввакумов.

— Да потому как честность — она что новый фасон: одним полюбится, а другим нет. А когда фасонить уже ни к чему, смотрит человек — не в том зипуне ходил. И начинает искать «тот». Ищет, ищет — нету зипуна. Расхватали? Ан нет. Их, таких, попросту не шьют.

По койкам побежал смешок. Аввакумов нервно затрясся, беспомощно повернулся к отцу:

— Не верят мне. Сын не поверил, и никто не верит. Скажи им, душевный, что они неправы.

За стеклами его очков влажно блестело, плечи еще больше сузились, длинные сухие пальцы рук комкали край простыни.

— Успокойся, — как можно мягче сказал отец. — Разве о прожитом люди по чужой жизни судят? Каждый меряет по своей.

Отец думал, что ему возразят, но все промолчали. И это удивило его. Люди почему-то всегда воздерживаются от споров о честности. Обвинять друг друга готовы всегда, а спорить не хотят. Почему бы это? Что мешает — деликатность или осторожность?.. Аввакумов вывернул наизнанку всего себя. И уже нашлись судьи. И ему и сыну его. А вот дальше этого никто не пошел, не захотели говорить о честности.

Над койками повисла тишина. И оттого, что все лежали, а Аввакумов сидел, похожий в чем-то не на человека, а на часть взбитой, комканой постели, он показался отцу сторожем этой тишины.

А через минуту он сам ее и нарушил. Но нарушил не словом, — тишину взорвал новый приступ кашля. Удушливые хрипы, казалось, не только заполнили до краев класс-палату, они бросили навзничь в постель и самого Аввакумова.

…Сын Аввакумова приехал на третий или четвертый день.

Заходил в палату. С полчаса сидел на табурете у дверей, натужно и бессвязно произносил какие-то слова и все повторял:

— Вот какое дело… не успел…

Кто-то молча протянул ему лежавший все эти дни на тумбочке футляр от очков умершего. Потом нашли и подали очки. И еще отдавали какую-то мелочь: бритву, перочинный нож… Сын молча брал все, с неловкостью рассовывал по карманам. Вдруг он спросил:

— Кто же из вас писал мне? Кто будет Русавин?..

…Рассказывая мне тогда, при нашей последней встрече, об Аввакумове, отец с грустью и некоторой растерянностью закончил:

— Не знаю по сей день, правильно ли я сделал. Что, значит, написал этому человеку… Уж больно сухо он глянул на меня.

А после минутного раздумья отец добавил:

— Но оно, опять же, и не написать… Как можно было не написать?

<p><strong>20</strong></p>

Все, о чем говорил мне отец во время нашей последней встречи, над чем задумывался и что мучило его, во что хотел верить и чего боялся, — все это было как бы одним-единым, неизмеримо большим и жизненно важным для него вопросом, обращенным ко мне. Вопрос остался тогда без ответа, и вот теперь, здесь, у травяных холмиков, прячущих имена похороненных солдат, я восполняю этот пробел.

Самой большой болью отца была неизвестность со средним сыном. Услышанное по радио не выходило из головы, воображение невольно рисовало живую картину гибели Василия. И лишь неяркой, почти бесплотной искоркой мелькало в сознании: а вдруг ошибка?..

«Как думаешь, может быть такое совпадение? Чтобы и фамилия и, опять же, имя?»

Отцу так хотелось поселить в себе рядом с тревогой хотя бы каплю сомнения! Я отказал тогда ему в этой капле. А теперь, кланяясь именам погибших, я вспоминал послевоенные рассказы брата, и было это невольно запоздалым ответом на тот, давний, мучительный вопрос отца.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги