Ага, помнит и он тогдашний их разговор! И Павел Иванович улыбается такою для него редкой улыбкой.
Так состоялось и это, последнее в жизни, свидание с Пестелем. Он объяснил, что так рано зашел потому, что в десять часов уезжает по делу на несколько дней из Тульчина (теперь у него много хлопот с Вятским полком — новая и большая забота), и ему не хотелось уехать, не повидавшись с Пушкиным, который, как слышно, собирается уже обратно в Кишинев. Так он объяснил свой ранний приход, но он никак не объяснил его истинной цели.
И все же прямо начал с вопроса:
— Вы с князем Сергеем Григорьевичем беседовали вчера?
— Да, вчера в первый раз мы разговорились, он мне очень понравился.
Видимо, Пестель ждал не такого ответа. По лицу его было видно, как что–то он быстро соображал. «Значит, Волконский не сделал ему того предложения, о котором было условлено? Впрочем, это было оставлено в конце концов на его волю. И, конечно, первое мое впечатление, что этого не надобно делать, и первое мое решение были верны. Никогда и ни в чем не надо другим уступать. Но почему же все–таки Пушкин не спал целую ночь? И, решив окончательно выведать истину (быть может, Волконский все же что–нибудь говорил!), Пестель пошел на некоторую неловкость и, внимательно глядя на Пушкина, очень просто спросил:
— Тогда отчего ж вы еще не ложились? Пушкин был изумлен.
— Павел Иванович, я не понимаю вас!
— Простите меня. Я просто неловко выразился. Это ни в какой связи не стоит с тем, о чем мы говорили. Вы, верно, писали всю ночь?
— О нет! Мы всю ночь проболтали.
— И, однако ж, листок со стихами. Вы разрешите взглянуть?
— Это стихи не мои. Вот чудак: Таушев кажется их переписал!
— Как это странно, — просмотрев листок, сказал Пестель: — «Обмануть воображенье — И в былое заглянуть!» Да, это не ваши стихи. Я отдал бы все, чтобы заглянуть в будущее.
Убедившись окончательно, что Волконский не только не говорил с Пушкиным о вступлении в тайное общество, но и не сделал к тому никакого намека, Пестель сразу сделался с Александром прост, ясен, даже открыт, и их разговор, прерванный полугодом, опять сейчас продолжался. У Пушкина за это время многое отстоялось. Он имел обыкновение время от времени делать для себя записи по главным вопросам, о которых велись оживленные дебаты в Кишиневе.
Так когда–то, в связи со спорами о возможности вечного мира, он для себя сделал выписку из Руссо. Но и тогда он столько же думал об этом вопросе, как и о Пестеле, именно когда у себя записал: «Руссо, рассуждающий не так уж плохо для верующего протестанта». В протестантизме есть жестокость суждений, острая логика, — так думал он про себя, — и недаром, может быть, и Руссо, и Пестель в детстве своем испытали влияние именно протестантизма». Теперь ему захотелось проверить, как Пестель отнесется к самой мысли Руссо, и он спросил, полагаясь на свою память:
— Вы помните, кто это сказал: «То, что полезно для народа, возможно ввести в жизнь только силой, так как частные интересы почти всегда этому противоречат»?
— Это сказал Жан—Жак Руссо. И там же он говорит несколько далее: «…это может быть достигнуто лишь средствами жестокими и ужасными для человечества». А я добавлю к сему, что средства не важны, когда — великая цель.
— Павел Иванович, а ведь и в мирное время вы как бы ведете войну?
— К сожалению, не веду, но готовиться к ней — это долг каждого, и не только военного, но и гражданина. И здесь также главное — сплоченность и дисциплина. Отдельные вылазки ни к чему не ведут.
— Вы точно кого–то имеете в виду?
— Как всегда. — И, помолчав, добавил: — Да хотя бы Орлова.
Пушкин живо ответил:
— С этим я никогда не соглашусь! Орлов отменил у себя телесные наказания для солдат, позорящие их человеческую честь. И он отстаивает свои убеждения открыто и благородно.
— Благородства генерала Орлова отрицать я не смею, но не о том наша беседа. Бывает, что и себя надо во благо сберечь. Так и дуэли суть действия благородные, да какой же в них разум?
Александр вспыхнул. Попробовал бы ему кто другой такое сказать! А вот этот сказал, и — ничего. «Какой же в них разум?» Разума не было. Но ведь есть же нечто другое!
— Павел Иванович, — ответил он медленно и без всякого задора. — Вы же сами знаете хорошо, что бывают положения, когда наша честь…
— Я все это знаю, — быстро и, напротив, нетерпеливо отозвался Пестель, — но… (Он мог бы спросить: «Пушкин, а скажите по совести, в ваших дуэлях было ли то, о чем вы говорите?» — и Пушкину по совести пришлось бы ответить: «Да ведь я еще молод, а отвага есть истинная честь молодости!» Однако этого воображаемого диалога, конечно, не могло быть и не было.) …но — продолжал Пестель, — это есть наше несчастие. Так на сие и смотреть надлежит. И все же — для цели высокой, которая есть цель человеческой жизни, всей жизни, и удовлетворение чести, коли понадобится, надлежит отдалить до времени благоприятного.
«Для этого нужно прежде всего иметь перед собою такое дело всей жизни», — подумал про себя Пушкин, но вслух этого не произнес.