Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертью, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Плетнев говорил: «глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: «все мы надеемся, не отчаивайся и ты», отвечал:
– Нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!
В ночь на 29-е он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например: «который час» и на ответ мой продолжал отрывисто и с остановкою:
– Долго ли мне так мучиться! Пожалуйста, поскорей!
Почти всю ночь продержал он меня за руку, почасту просил ложечку водицы или крупинку льда и всегда при этом управлялся своеручно: брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая: «вот и хорошо, и прекрасно!» Собственно от боли страдал он, по его словам, не столько, как от чрезмерной тоски.
– Ах, какая тоска! – восклицал он иногда, закладывая руки за голову, – сердце изнывает!
Тогда просил он поднять его, поворотить на бок или поправить подушку и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «ну, так, так, хорошо; вот и прекрасно, и довольно; теперь очень хорошо!» или: «постой: не надо, потяни меня только за руку, – ну вот и хорошо, и прекрасно!» Вообще был он, по крайней мере, в обращении со мною, повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, о чем я его просил.
– Кто у жены моей? – спросил он между прочим.
Я отвечал:
– Много добрых людей принимают в тебе участие, – зала и передняя полны с утра и до ночи.
– Ну, спасибо, – отвечал он, – однако же, поди, скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!
Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои: «терпеть надо, любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче», – отвечал отрывисто:.
– Нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтоб этот вздор меня пересилил; не хочу.