Непостижимое победное шествие моего семейного романа не могло не отразиться на моем образе жизни. Я уже не был, как прежде, прозябавшим в полной безвестности молодым человеком. Все то, чего мне пришлось «дожидаться» в тихих уединенных уголках Италии и Швабинга, теперь было — не скажу «достигнуто», но «обретено». Я уже не смущался, отвечая на вопрос, чем, собственно, я занимаюсь, да ответа и не требовалось — он был напечатан: в путеводителе по Мюнхену, одновременно справочнике типа «Who’s who?»[81], значился мой адрес с указанием, что я — автор «Будценброков». Я был признан, мое упорное сопротивление законным требованиям света получило оправдание, общество приняло меня в той мере, в какой я соглашался быть принятым, — эти его поползновения никогда не имели у меня большого успеха. Все же я начал бывать в нескольких литературно — артистических салонах, чаще всего — в салоне писавшей под псевдонимом Эрнст Росмер, жены известного адвоката Макса Бернштейна. Оттуда мне открылся доступ в особняк Прингсхеймов на Арцисштрассе — центр мюнхенской светской и артистической жизни во времена Людвига Второго и регентства, в дни Ленбаха, на чьих неимоверно роскошных похоронах я присутствовал. Все в этом особняке, населенном большой семьей, напоминало мне атмосферу моего детства и очаровывало меня. Знакомое мне по старокупеческой среде изящество быта я вновь нашел здесь в пышно — артистическом, литературой и светскостью облагороженном виде. У каждого из пяти, тогда уже взрослых, детей (как и у нас, их было пятеро, последние — близнецы) была своя собственная библиотека в прекрасных переплетах, не говоря уже о богатейшей, особенно в части искусства и музыки, библиотеке хозяина дома; один из самых ранних вагнерианцев, он еще лично знал великого мастера и лишь по своего рода интеллигентской склонности к самоограничению не посвятил себя целиком музыке, а читал лекции по математике. Хозяйка дома, отпрыск семьи берлинских литераторов, дочь Эрнста Доома и его жены Хедвиг, очень чутко относившаяся ко мне и к моим юношеским успехам, не была враждебна страстному влечению, зародившемуся во мне к единственной ее дочери, а долгое одиночество не научило меня скрывать мои эмоции от кого бы то ни было. На большом балу в отделанных в стиле позднего ренессанса, раззолоченных залах особняка Прингсхеймов, — блестящем, многолюдном празднестве, где я, быть может, впервые по — настоящему ощутил, с каким благоволением и уважением ко мне относится общество, — окончательно созрели те чувства, на которых я мог надеяться построить свою жизнь.
За несколько лет до того я уже однажды был близок к женитьбе. В семейном пансионе во Флоренции я подружился с двумя соседками по столу, англичанками, родными сестрами; старшая из них, брюнетка, была мне симпатична, младшую, блондинку, я находил очаровательной. Мери, или Молли, ответила на мое чувство, мы нежно полюбили друг друга, и между нами шла речь о том, чтобы закрепить нашу взаимную склонность браком. В последнем итоге меня остановила мысль, не рано ли мне жениться, возникли и некоторые опасения в связи с тем, что девушка — другой национальности. Мне думается, юную британку тревожили те же сомнения, и обоюдное наше увлечение ничем не кончилось. На этот раз все обстояло совсем иначе. Возможно, что я внутренне уже решил «найти невесту по сердцу себе», был склонен вступить в брак. Обстоятельства были благоприятны, и в феврале 1905 года, когда мне уже было тридцать лет, я обменялся кольцами с невестой из сказки.
От этого союза произошло шестеро детей; самая старшая, Эрика, в настоящее время — актриса Мюнхенского государственного театра, родилась в 1906 году, самый младший, Михаэль, появился на свет при тяжелых обстоятельствах, под грохот пушек, в тот день, когда после падения Советской Республики в Баварии «белые» войска заняли Мюнхен. Предпоследнее дитя — девочка, в память матери моего отца названная Элизабет, сейчас ей пошел двенадцатый год, — наиболее близко моему сердцу. Она — ребенок — героиня живописующей эпоху революции и инфляции новеллы «Непорядки и раннее горе»; эта новелла, создание иронизирующего над самим собой консерватизма в делах культуры и отеческой любви к новому миру, была тепло принята как в Германии, так и за ее пределами.