Из иных высказываний о великих людях, продиктованных ненавистью и желанием унизить, высказываний полемическизлобных и, в силу своего недоброжелательства, почти пророческих, можно узнать больше, чем из самого восторженного панегирика. Я имею в виду письмо некоего равнодушного господина фон Бретшнейдера берлинцу Фридриху Николаи, написанное в 1775 году; автор отзывается о молодом творце «Страданий юного Вертера», о его сомнительном уме и непостоянном нраве с антипатией, не лишенной психологической проницательности, и наделяет его как поэта следующими свойствами: «У Гёте есть какой‑то зачаток одаренности, или, вернее, поэтический гений, который проявляется после того, как он, поносив некоторое время тему в себе, разработав ее внутренне, собрав все, что может быть для нее использовано, садится за письменный стол. Быть поэтом на случай он неспособен. Вне своей манеры он ничего не может создать. Если что‑нибудь его поразило, оно застревает в его душе и мозгу, и все, что встречается ему на пути, он старается связать с тем Ломком глины, над которым работает, и не думает ни о чем, кроме этого предмета». Весь этот отрывок выдержан в пренебрежительном, уничижительном тоне, но в нем высказаны как нечто отрицательное истины психологическиконституционального порядка, которые находят себе подтверждение в величайшем из когда‑либо существовавших творческом стиле. Возможны лишь два пути достижения значительной цели, утверждает Гёте:
В нем можно увидеть элемент рачительности, предусмотрительности, который, надо полагать, является характерным для бюргерской морали. «Кто заглядывает вперед, — говорит он, — тот хозяин дня». Он славит начало дня, утро, когда мы наиболее умны, но вместе с тем и наиболее озабочены: «ведь забота тоже мудрость, пусть даже только пассивная; глупость забот не знает». И восхваление утра как наиболее подходящей поры для творчества перерастает в настоящее славословие, когда он заявляет:
Благодаря этой рачительности, граничащей с культом времени, обожествлением времени, экономией времени, ведущей учет каждой минуте, он и прожил столь многогранно — трудовую жизнь, какую когда‑либо пришлось прожить человеку. Он возвеличивает минуту в альбомном стихотвореньице, посвященном внуку, — изречении, являющемся ответом на одну сентиментально — пессимистическую сентенцию Жан — Поля, не пользовавшегося у него особым уважением:
Его нива — время. По существу, он не знает отдыха. Он признает, что те часы, которыми всякий другой располагает для отдыха, ему приходилось посвящать самой разносторонней деятельности. Так, однажды у него в доме — ему уже семьдесят девять лет — собираются гости, среди которых находится Тик; наконец, заждавшись его, они подсылают — мне думается, намеренно — хорошенькую девушку к нему в кабинет, где старик стоит в шлафроке перед пюпитром, заваленным грудой бумаг. Просьба порадовать общество своим присутствием вызывает в нем гнев. Уж не воображают ли они, что он побежит к каждому, кто его ждет, — раздраженно восклицает он. «А что же будет вот с этим? — И он указывает на раскрытые листки. — Ведь когда я умру, никто этого не сделает. Передайте им это». Но когда девупйса с печальным видом собирается удалиться, он смягчается и подзывает ее к себе. «Глубокий старик, если он еще хочет работать, — мягко говорит Гёте, — не может поступаться своими замыслами в угоду каждому! Иначе он не будет угоден потомству». Трогательное маленькое происшествие, и, назвав чисто бюргерской эту преданность труду до последней минуты, бюргерской этике, право же, нельзя оказать большую честь. Мы сделаем это с тем большим основанием, что любовь к труду и работе, аскетическая вера в них отмечались как характерная черта бюргерства даже социологией, обосновывавшей бюргерский духовный склад с религиозно — протестантской точки зрения. «Такой труд послал Бог человеку» — это библейское изречение Гёте цитировал, наверное, чаще всего, растягивая слово труд на полукомический, полутрагический лад.