Тем не менее я не понимаю, каким образом написал его. Название «Ведомство страха» я взял из стихотворения Вордсворта (арнольдовский томик его стихов был одной из тех книг, которые я привез из Англии), и американская кинокомпания купила его не читая, только из‑за названия. Затем возникла проблема, как отослать рукопись домой. Во Фритауне нельзя было не бояться подводных лодок, они были частью нашего быта, причиной того, например, почему многие жены вынуждены были находиться рядом со своими мужьями в течение всего срока их службы, или того, почему у меня не было холодильника — он не доплыл из Англии. Я сам, изнывая от скуки, перепечатал рукопись одним пальцем на машинке и, по счастью, закончил эту работу раньше, чем стремительная высадка войск в Северной Африке всколыхнула даже наш далекий берег телеграммами, которые стали приходить в любое время суток.
Я мало говорил здесь о самом романе, хотя из написанного мной «чтива», которое я не смешивал с более серьезными книгами, он — один из самых любимых. Сейчас я не придал бы шпионской теме такую фантастическую окраску, хотя, на мой взгляд, мистер Прентис из Специальной службы вполне реален: я знал его под другим именем в организации, к которой принадлежал, когда был его учеником. Мне кажется, что сцены в психиатрической больнице — лучшие в романе, и я удивился, когда Фриц Ланг, режиссер, поставивший раньше «М.» и «Шпионов», выбросил их из картины, которую сделал по «Ведомству страха», все таким образом обессмыслив. […]
Ивлин Во написал мне как‑то, что оправданием «Возвращению в Брайдсхед» могут служить только «колбасный фарш, затемнения и ниссеновские бараки». Я испытываю нечто похожее по отношению к «Сути дела», хотя у моего романа другие оправдания: «болота, дождь и безумный повар», — наши с Ивлином войны сильно отличались друг от друга.
За те шесть лет, которые пролегли между «Сутью дела» и «Силой и славой», мое перо изрядно заржавело: я им либо не пользовался, либо пользовался не по назначению (последнее включало в себя бесконечные донесения и телеграммы из Фритауна в Лондон). Я начал писать «Суть дела» вскоре после окончания войны, в 1946 году, через три года после того, как закрыл на замок свой маленький офис и сжег папки с делами и кодовые книги. Из соображений секретности я не мог вести в Западной Африке дневник, но, проглядывая те немногие разрозненные заметки, которые почему‑то сохранились, я вижу, что уже тогда, между телеграммами и донесениями, набрасывал канву романа — хотя и не того романа, который в результате написал.
Во время одного из моих путешествий в глубь Сьерра–Леоне я столкнулся с неким отцом Б. Потом он исчез из моей памяти, хотя я наверняка думал о нем, когда писал в «Сути дела» об отце Клэе, священнике, с которым Скоби знакомится в Бамбе, расследуя самоубийство юноши Пембертона. «Бедный, всеми забытый малый, рыжий и низкорослый, — читаю я в своей записной книжке, — родом откуда‑то с севера. Рассказывал, как болел черной лихорадкой. «Я все хожу здесь взад–вперед». (То же самое говорит и отец Клэй.) Когда он приехал, в миссии было 38 фунтов наличными и счет на 28 фунтов. Ничем не интересуется. Из 6 лет прослужил три с половиной. Старый дождевик поверх грязной белой рубашки».
В тс дни я и думать не думал о майоре Скоби. Воображение все отчетливее рисовало мне молодого английского священника. Вот несколько строк, написанных выцветшим карандашом, которыми начинался предполагаемый рассказ о нем:
«Если бы я был писателем, то, наверное, поддался бы искушению превратить эту историю в роман. Мне кажется, что именно так чувствуют себя писатели, когда их мысли неотступно заняты кем‑то, кого они хотят понять. Но у меня нет ни времени, ни опыта для такой работы, и единственное, что я могу сделать, — это собрать воедино воспоминания, которые сохранились об этом человеке у тех, кто его знал, и документы, как в случае с отцом…» Боюсь, что персонажа из такого рода свидетельств не получится. В рецензиях, которые я читаю, автора хвалят или ругают за то, что ему удается или не удается создать персонаж, но обычно персонажи соотносятся с жизнью не более, чем картинки, которые в этой стране рисуют на глиняных стенах деревенских хижин. Поезд изображается в виде прямоугольников, и каждый прямоугольник балансирует на двух кружочках. Вот так и писатель упрощает своих персонажей: противоречия, которые есть в каждом человеке, сглаживаются или объясняются. В результате возникает Искусство, то есть систематизация и упрощение, цель которых — внушить определенное мнение. Эта книга не может претендовать на то, что она Искусство, потому что составитель оставил в ней все противоречия, ее единственная цель — как можно правдивее описать тайну, хотя, смею сказать, мы все, за редкими исключениями, оказались бы тайной, если бы о каждом написали книгу. «Меня зовут… Я служу в…»