— Не везет, морячок? Не приехала? — вдруг закричала она на весь опустевший перрон.
— Кто? — Я оторопело оглянулся вокруг.
— Зазнобушка!.. Кто ж?! Встречал?
Ей, видно, хотелось посмеяться. Рассмеялся и я. Сначала нехотя, по обретенной на фронте привычке охлаждать поднатчиков не обидой — к чему масло в огонь подливать! — а смехом, хотя бы и над собой. Потом я рассмеялся от души: представил, как хохотала бы эта девчонка, узнай о несносном моем целомудрии, с которым я и рад бы расстаться, да не сумел. Отсмеявшись, я расхрабрился и разжал кулак с сомнительной зеленоватой бумажкой, отчего, мельком взглянув на нее, всполошилась уже проводница.
— Да садись же! Скорей! Запру дверь: не то на ходу повскочут!.. Шестое купе… Ах, чудной!
Устланный стареньким ковром коридор был пуст, пассажиры спали. Солнце только-только поднималось над крышами привокзальных зданий. Я, не помня себя, прислонился к окну. Поезд судорожно дернулся. Простонали рельсы под нажимом чугунных колес и смирились, а моя душевная боль, приглушенная предотъездной сутолокой, вновь вернулась ко мне.
Не скажу, чтобы я страстно полюбил или оценил тогда все величие того армейского мира, которому отдал уже несколько молодых своих лет, — во всяком случае, мир этот я воспринял душой во всей его непреклонной справедливости. И теперь — где смысл, где расчет? — не столько по своему разумению, как по чужому зову отбывал с надежных, освоенных позиций в мир иной, мне неподвластный — туда, где все однажды пережитое придется пережить наново.
Проводница мелькнула в вагоне, улыбнулась издали. Мне? Едва ли. Девушки редко мне улыбались. С первого взгляда открывали, наверно, и «рохлю», и тот сквознячок в душе, который знобил меня сызмалу. А может, скучнели они от моей неказистой внешности. Лоб — плитой, бесцветные лохмы бровей. Глаза мелковатые, невыразительные. Нос — бугром. Я даже бриться приловчился без зеркала, дабы лишний раз не видеть свою физиономию. Правда, ростом я не обижен, в любом строю — на правом фланге. Но и рост не в зачет: кость широкая, и статности из-за этого нуль.
Проводница улыбнулась, верно, вспомнив, как удачно она надо мной пошутила. А может, потому, что я был в форме морского летчика. Улыбнулась «полундре», представителю племени, испокон веков одаренного благосклонностью и доверием, особенно женского пола. Но я и в море-то плавал лишь единожды и то на «капке» — в надувном жилете — после прыжка из подбитого самолета. А так — взирал на морские волны лишь с высот.
Корабельные волки за небесный цвет погон звали нас «голубятниками». Но для гражданских мы, конечно, сходили за сине-белую «полундру», готовую и к бесу на рога.
Признаться, я и сам любил свою форму, берег ее, холил, как умел. Не из-за одного пристрастия флотских пощеголять. И не только по долгу службы. А и по той, пусть смешной, причине, что в жизни до армии не износил и половины порядочного костюма: даже аттестат на выпускном торжестве принимал в футболке и бумажных брючках. В них и призывался.
Теперь в чемодане лежала про запас дорогая бостоновая тройка, но я не мыслил себя ни в ней, ни вообще в гражданском… А за окнами мелькали столбы, дробно стучали колеса. И не было спасения от их перестука — от неизбежной встречи с тем городом, куда я прежде поклялся себе не возвращаться.
Сильным толчком меня швырнуло от окна на дверь. Она сдвинулась, и я увидел в пустом купе генерала.
— Вы? — Он поднялся тяжело, будто с угрозой. — Значит, все-таки едете?
— Понимаете… Я…
— Так входите!.. Видали порядочки? Билетов по обкомовской броне не достать, а тут купе, хоть танцуй. Прошу!
— Есть, товарищ генерал!
Я мялся в надежде избежать обременительного соседства, но генерал размашисто шагнул к двери.
— Да входите же наконец! И можете не величать генералом. Мне ваши церемонии ни к чему. Я всего-навсего директор завода. А эти штучки, — он кивнул на погоны, — в войну мне повесили: завод наш вместо паровозов танки стал производить. Прохоров моя фамилия, Игнатий Дмитриевич. Вам далеко?
— Как и вам, товарищ генерал… Товарищ директор.
Он назвал себя, и его лицо ожило для меня — до войны я видел директора довольно близко, а в купе будто ворвался гул, ощутилось дыхание города, где люди жили, кормились, держались заводом, где имя директора волей-неволей склонялось на все лады под крышами рабочих домов, вошло в обиход, став известным каждому. И, пожав мягкую руку, я сдавался не директору Прохорову, а как бы целому городу:
— Капитан Протасов…
— Протасов… Протасов… — Директор задержал рукопожатие. — Ваш отец работал на нашем заводе?
— Тридцать лет…
— Стоп! Ни слова! Припомню — цех…
— Не припомните, товарищ генерал.
Я высвободил руку: не генералу искать ту щель, в которую, как таракан от света, мой отец всю жизнь забивался.
— Почему же? — Генерал обиделся. — Таких кадровиков по имени-отчеству знаю.
— Только не отца, поверьте! Он такой… Он в земледелке работал.