Впервые опубликованное в 1922-м, начерталось это на самом деле еще в 1918-м. И всего удивительней — рукою футуриста-формалиста-модерниста (если собрать в триаду синонимы разных лет). Руке было двадцать восемь. Революции нашей — годик. Всего только годик! И в том эйфорическом настаивании на всеохватывающем значении совести («и больше ничего!») сквозило предчувствие: она, горячая и несговорчивая, может оказаться в опасности перед лицом нового угодничества и карьеризма. И потому поэт в своем кредо — а то была пора манифестов и деклараций — должен разяще громко заявить права Совести.
Так это прочитывается сегодня. И почти так прочитывалось в дни почти сорокалетней давности, о которых тут рассказ. И не эхо ли той самой эйфории — захлестывающей веры в победительное правдоискательство! — можно нынче услышать в дарственной надписи Пастернака, сделанной осенним вечером 47-го в доме влюбленного и неверного литературного друга?
«…Меня с тобою связывает чувство свободы и молодости, мы всё с тобой победим. Я целую тебя…»
Чувство свободы… — и это ровно через полгода после мартовской статьи Алексея Суркова в «Александровском централе» (помните это прозвище «Культуры и Жизни»?), где об его, издавна называемых аполитичными, стихах прямыми доносами: «злоба», «клевета», «керенщина», «реакционность». И как самое невинное: «скудные духовные ресурсы» и «советская литература не может мириться с его поэзией»! (Ранним летом того 47-го однажды сказал БЛ обо всей этой сурковщине — «свинство неподсудности».)
Чувство молодости… — и это на пятьдесят восьмом году жизни!
17
…Есть у Пастернака строка: «Я с улицы, где тополь удивлен». Когда бы не была она написана тридцатью годами раньше, эта строка могла бы сойти за начало строфы о вечере в Конюшках, где под сенью белкинского тополя БЛ доверил старому альманаху свой очередной самообман: «Мы всё с тобой победим»!
Есть у него еще строка 31-го года с «горькой тополевой почкой». Она тоже к месту. В сущности, она-то всего более и к месту: горькая! Едва наступил следующий — 1948-й год, как оба они, Борис Леонидович и Анатолий Кузьмич, взамен победы надо всем, были оба побеждены на полях той самой рукописи или верстки, каковой занимались в памятный вечер.
Вертятся в памяти и другие тополиные отрывочки из его стихотворений разных времен. Марбургский: там в шахматной партии с бессонницей «тополь-король». Московский: там подхваченный ветром на бульварных аллеях, «гуляет как призрак разврата пушистый ватин тополей». Спекторский: там весеннее утро приходит с «головомойкой в жизни тополей». И еще есть у него тополино-тополевые места. Но сейчас — бог с ними со всеми: вызванный тополем-врубелем на рандеву с былым, я открываю нечто непредвиденное в неопубликованном очерке Маши Белкиной о муже.
Хотя пастернаковские мотивы не исчерпывают этого очерка, но они в нем — главные. Однако мне казалось, что я и без того их знал наперечет, да еще «в натуральную величину»…
Все тарасенковские статьи, предисловия, заметки, выступления с похвалами и защитой Пастернака. И все тарасенковские критические пассажи против Пастернака, начиная с очень ранней «Охранной грамоты идеализма» (наивно-философской — ему было 22) и кончая чуть ли не последними его «Заметками критика» (постыдно-политиканскими — ему было 40).
И все тарасенковские муки хитроумной демагогии во спасение Пастернака от патологической ненависти Алексея Суркова и расчетливого бешенства Всеволода Вишневского.
И все тарасенковские сердечные приступы от вечных проработок со стороны друзей… В дружеские проработки и мне случалось сделать свой вклад — то устный, то письменный. Маша напомнила, как я написал ему летом 48-го про его статью в «Большевике»: