Чтобы понять значение этого шага, нужно вспомнить, каким могучим орудием в руках монархической власти были пытки, казни и конфискации, когда при любой смене правительства все замирало в мучительном ожидании — кого? Куда? Только в ссылку или на дыбу, на плаху? Достаточно привести то место из воспоминаний Н. Б. Долгоруковой, где рассказано, как после смерти мальчика-царя Петра II в город въехала Анна Ивановна: «Престрашного была взору. Отвратное лицо имела; так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста». С каким ужасом любимцы умершего царя Долгоруковы, и, конечно, не они одни, ждали своей участи — и дождались ссылки, конфискации, сорванных «кавалерий», а потом и казни. Милосердная Елизавета помиловала своего врага Миниха, но только после того, как тот положил голову на плаху, то есть психологически вполне пережил свою смерть, а ссылка и конфискация ждали его впереди. При всяком дворцовом перевороте начиналось гигантское перераспределение владений, рушились одни фамилии, возвышались другие, а раболепие русского общества — и это главное — каждый раз получало новую пищу, любые попытки независимости (пусть даже некоего узкого круга) бывали задушены. Екатерину упрекают в деспотизме, между тем в данном случае она сознательно выпустила из рук могучие рычаги, отказалась от испытанных методов власти, которые не согласовывались с ее взглядами.
Попробуем представить, как чувствовал себя человек XVIII столетия в этом новом, неслыханном положении — он, защищенный законом от самой государственной власти. Это ощущение должно было быть достаточно сильным и для вельможи, насколько же острым должно было быть оно у депутата-мужика (или солдата, или ремесленника), каково было ему, вечно живущему в страхе кнута, батогов, палок и простых ежедневных зуботычин, вдруг ощутить себя — неприкосновенным!
Речь действительно шла о формировании человека нового типа — человека, к которому власть никак не могла подобраться, ни через душу, ни через тело. Конечно, Екатерина еще не ввела принцип полной депутатской неприкосновенности, но уже то, что депутат был лично неприкосновенен, должно было создавать особое социально-психологическое самосознание. И та удивительная активность, те яростные споры без оглядки на власть объясняются не только тем, что в обществе накопилась некая энергия и людям, которых никогда не спрашивали, нужно было выговорить свои соображения и жалобы, но и тем, что депутат уже чувствовал себя независимым (и как быстро поверил в свою независимость!).
И вот эти граждане какого-то будущего желанного государства собрались, чтобы дать стране новые законы. О чем они говорили, чего хотели, какие законы собирались установить?
30 июля 1767 года из Головинского дворца в Лефортове, где останавливался двор, двинулась грандиозная процессия, потянулись дворцовые кареты; в одной из них, запряженной восьмериком, ехала Екатерина в мантии и в малой короне; за ее каретой — Григорий Орлов («безусловно самый красивый мужчина в империи», во всяком случае саженного роста) вел взвод кавалергардов, за ними — карета великого князя Павла, тогда тринадцатилетнего, — все это было пышно, многолюдно, сверкающе и медленно двигалось к Кремлю; толпы народа сбегались смотреть на великолепное шествие. Екатерина Москвы не любила (оплот оппозиции), но там, где нужно было создать атмосферу особой торжественности, пользовалась древней столицей, ее Кремлем, ее соборами, могучим гулом ее колоколов, — Петербург, лишенный традиций, такой атмосферы создать не мог.
Шли в Кремль и депутаты — попарно в ряд, впереди дворяне, позади крестьяне, распределенные по губерниям (а внутри каждого сословия депутаты были распределены не по их социальной значимости, а по мере их прибытия в Москву и регистрации в депутатском списке, — тот же принцип выделить не самого знатного, а самого усердного). После торжественной службы в Успенском соборе начался не менее торжественный акт присяги депутатов — каждый из них просил бога, чтобы «ниспослал ему силы отвратить сердце и помышление от слепоты, происходящей от пристрастия собственной корысти, дружбы, вражды и ненавистные зависти», каждый клялся усердно служить делу создания новых законов, «соответствуя доверенности избирателей».
А затем состоялся великолепный многолюдный спектакль в аудиенц-зале Кремлевского дворца: Екатерина стояла на тронном возвышении, а рядом с ней на столе, накрытом бархатом, лежал «Наказ». В эти минуты она, наверное, и сама ощущала себя жрицей во храме правосудия, а окружающие видели ее самой Фемидой.