Увидев, что вызванные ею к жизни журналы сразу же пошли по линии социальной критики, она принялась выступать против резкости вообще, призывала отложить «все домашние распри» и быть снисходительными друг к другу. Так, в одном из номеров «Всякой всячины» она говорит о некоем А., приславшем в журнал желчное письмо, и советует автору быть терпимее к человеческим слабостям, потому что «кто только видит пороки, не имев любви, тот неспособен подавать наставления другому… Мы и того умолчать не можем, что большая часть материй, в его длинном письме включенных, не есть нашего департамента. Итак, просим господина А. впредь подобными присылками не трудиться; наш полет по земле, а не на воздухе; сверх того, мы не любим меланхолических писем». Новиков славно отделал царицу за это ее выступление. «Многие слабой совести люди, — пишет он в «Трутне», — никогда не упоминают имя порока, не прибавив к оному человеколюбия. Они говорят, что слабости человеческие обыкновенны и что должно оные прикрывать человеколюбием; следовательно, они порокам сшили из человеколюбия кафтан; но таких людей человеколюбие приличнее назвать пороколюбием. По моему мнению, больше человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, который оным нисходит или (сказать по-русски) потакает. Я хотел бы сие письмо послать госпоже нашей прабабке, но она меланхолических писем читать не любит, а в сем письме, я думаю, она ничего такого не найдет, от чего бы у нее от смеха три дня бока болеть могли».
На отповедь Новикова Екатерина, разумеется, откликнулась тотчас же: «На ругательства, напечатанные в Трутне под пятым отделением, мы ответствовать не хотим, уничтожая (то есть презирая. —
Призывая к терпимости, Екатерина высказывает серьезную мысль: «Кто только видит пороки, не имев любви, тот неспособен подавать наставления другому». Она прямо ставит вопрос о личной ответственности. Причина неправосудия, говорит она, может быть и в плохих законах и в неправедных судьях, но главное — в нас самих. Правда, «не всякому дано себя самого и свои поступки судить без пощады, так, как бы он судил поступки ближнего своего. Но желательно бы было, чтобы мы всегда свои дела судили сами по истине», — тогда исчезла бы несправедливость. «Не замай всяк спросить сам у себя, более ли он вчерась или сегодня сделал справедливых или несправедливых заключений? Из всего сказанного выходит, что нигде больше несправедливости и неправосудия нет, как в нас самих».
Нравственное исправление невозможно осуществить, не начав с себя, говорит Екатерина, и это мысль глубокая. Если бы она была внутренним, кровным убеждением Екатерины, судьба ее сложилась бы иначе, наверно, не менее трагически, что судьба ее сына. Но у нее это было не убеждение, а концепция, которая в сложных жизненных условиях легко трансформировалась (с концепциями это куда легче происходит, чем с убеждениями) в бодрую поверхностную пропаганду. И потому ее призыв к терпимости (любопытно, что она поучает одного из самых прекрасных людей своего времени; впрочем, в тот период она ему покровительствовала) рожден, скорее всего, стремлением, чтобы оставили в покое, не приставали с народными бедствиями и не обличали людей, с которыми ей предстоит работать, на которых предстоит опираться. А тут уж стали возможны и казенно-равнодушное «не есть нашего департамента», и совсем уж постыдное: «мы не любим меланхолических писем». С годами все больше станет развиваться в ней этот ужасный оптимизм, эта отвратительная бодрость, основанная на легком успокоении — несу, мол, просвещение, делаю что могу, — на твердом намерении не видеть беды.
Новиков имел право отчитать царицу. Сам он не был противником крепостной зависимости, он только призывал к справедливости и милосердию, но он глубоко, всем сердцем сострадал народу, отсюда и его сатира, полная тоски, отсюда и его высокий гнев. Он находит точные слова, когда говорит о Екатерине. Слабой совести люди — это о ней. Правда, «душа слабая и гибкая» — это о ней только отчасти. У Екатерины была сильная душа, но действительно — гибкая (была в ней, правда, и гибкость понимания, но более всего — гибкость приспособления).