Принято считать, что, в отличие от Пугачева, Екатерина «Капитанской дочки» написана неважно (бледна, слащава), на самом деле оба они, это несомненно, отлично написаны, и тут не просчет Пушкина, а художественный расчет. Этих двоих людей нельзя было писать одной кистью — они требовали разной живописи.
В мировой литературе, я думаю, нет героя, равного пушкинскому Пугачеву. Возникший из вьюги (и ей не чужой), он является нам в сплетении невиданных противоречий. Никогда не забудем и не простим мы ему виселицы, на которой висят два старика, и зарубленную Василису Егоровну не простим никогда. И то, что есть в этом злодее нечто продувное (прищуренный левый глаз) и нечто детски простодушное, нас с ним нисколько не примиряет. Но вот образ становится все тревожней и трагичнее — вечер в Белогорской крепости, когда поет пугачевская старшина, «их грозные лица и стройные голоса» и общая атмосфера тоски потрясают Гринева «каким-то пиитическим ужасом». Все эти опасные разговоры, которые Гринев ведет с Пугачевым, это пугачевское: «Страшно тебе?» — и предупреждение Гринева: «Кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку», — образ самозванца возвышается уже до мрачно-романтического. Могучий романтизм портрета ничуть не умаляется (а может быть, даже и увеличивается) тем, что Пугачев одновременно и плут, что от вина он становится краснорож, а уж то, как этот грозный, кровавый тиран вынужден все время отбиваться от Савельича с его заячьим тулупом, придает образу особое обаяние. В «Капитанской дочке» нет ни слова об освободительных целях крестьянской войны, напротив, кажется, что Пугачева ведет одно лишь честолюбие («Гришка Отрепьев ведь царствовал же над Москвою»), но в самом образе его столько глубины и великодушия, что в пушкинском сочувствии этому крестьянскому мятежнику сомнения быть не может (впрочем, отношение Пушкина к русскому бунту настолько сложно, что требует особого рассуждения). Страшен Пугачев, и притягателен, и низок, и благороден — и трагичен.
Когда же из этого дикого смятения чувств мы вступаем в тихое солнечное утро Царскосельского парка, оно, в сущности, нас не радует — наше воображение в Москве на Болоте, где Пугачев с эшафота узнал Гринева «и кивнул ему головой, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу». И хотя «неизвестной даме» в Царском Селе не откажешь в известном обаянии, нам кажется, что истинное величие принадлежит не ей.
Все надо помнить.
Нельзя говорить о Пугачеве, забывая о виселицах или, как это подчас у нас делают, находя их прогрессивными. Нельзя корить Екатерину, забывая ее просветительство, ее роль в создании русской интеллигенции. И Указ 22 августа 1767 года (как и другие мракобесные указы), и раздачу около миллиона крестьян в крепостную кабалу тоже никак нельзя забывать.
Трудно нам понять людей, живших двести лет назад, их образ мыслей и строй чувств — и те условия, с которыми им приходилось сталкиваться. Но уж если изучать их характер, судьбу, их роль в истории, надо помнить все, ими сделанное. И кто бы они ни были, какое место в истории ни занимали, чувство ответственности перед ними должно стоять на страже. Ведь теперь они живут только в нашей исторической памяти, другой жизни у них уже нет.
Л. Сараскина
Услышать время
В январе 1871 года, в разгар работы над «Бесами», Достоевский писал А. Майкову: «Читаете ли вы роман Лескова в «Русском вестнике»? Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит».
Есть устойчивое мнение, ставшее уже предрассудком, что и в произведениях Достоевского, с их «фантастическим» реализмом, все — «точно на луне»: вместо «космоса» — «хаос», вместо порядка — «последовательная дисгармония», вместо конкретных времени и пространства — «вечность в точке вселенной», вместо развивающихся характеров — неизменяющиеся образы и вырванные из тысячелетий мгновения их бытия, вместо строгой продуманности сюжета и композиции — «мистика» и «черная магия», вместо усилий искусства — «небрежение художественностью».
Предрассудки эти стары: они были уже у современников Достоевского. «Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики… — писал Достоевский в конце 1868 года. — Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии — да разве не закричат реалисты, что это фантазия! Между тем это исконный, настоящий реализм!»
Через год Достоевский начал писать «Бесов» — роман, который «претерпел» от «реалистов и критиков» более, чем все произведения Достоевского, вместе взятые. Но пристальное, сосредоточенное чтение именно этого романа разрушает многие привычные стереотипы, опровергает прежние и новомодные предрассудки.
Герои «Бесов» один за другим съезжаются в губернский город, где произойдут основные события романа, словно актеры в театр к началу спектакля.
Всмотримся, вдумаемся в этот «съезд» с беспрецедентным даже для Достоевского числом (22 человека!) прибывших на него участников. Что позвало их в дорогу? С чем приехали и зачем собрались они здесь?