И все-таки едва ли он вспоминал в ту минуту о своем великом соотечественнике и его прославленной, хотя, быть может, до конца так и не понятой пьесе. А я с той поры все думаю: насколько же легче было Пигмалиону оживить своей любовью каменную Галатею, чем вдохнуть в нее, уже живую, человеческую душу… И я спрашиваю себя: сознаем ли мы, как велико чудо приобщения человеческого существа к миру людей? Знаем ли, что это за длинный и трудный путь — от человека к Человеку?
Но, окидывая взглядом ту огромную работу, что проделана уже учеными, изучающими слепоглухоту, и тот необозримый труд, что еще предстоит им, я не только отчетливее вижу ту нелегкую дорогу, что надлежит пройти каждому из нас, но и понимаю, что лучшего пути на свете нет.
III
Артем Анфиногенов
Космики
«Опустевшие комнаты, прелесть отъезда…»
Ничего не пойму.
Обеденный час кончился, разгар рабочего дня, а в павильоне из моих знакомых — никого.
Приборы прерывисто вздыхают и пощелкивают, отмечая падение межзвездных частиц; в паузах слышно, как переливается вода в трубах парового отопления, слабое гудение проводки. Все звуки несколько приглушены, потому что промытый коридор застлан двухцветной — красные каймы на зеленом поле — дорожкой. Обычно ее раскатывают по сигналу шефа, ожидая в институт именитых гостей, или же в торжественных случаях, под праздники. Но вряд ли могут быть гости в лаборатории Чемпалова, когда их некому принять. Вряд ли… На дворе начало апреля, праздников, следовательно, не предвидится, а вечно захламленный стол в монтажной прибран, и прутики вербы в кувшине, тоже неизвестно откуда взявшемся, розовеют почками…
Странно…
Уезжаю ни с чем.
Пять дней спустя над миром гремит имя Гагарина.
Я слышу его впервые в центре Москвы, на улице Горького.
Мне и в голову не приходит, что аварийно-праздничный порядок в лаборатории и ее безлюдный вид связан с этим громоподобным событием. Точнее сказать, я просто не представлял, что поиски, происходившие как бы в стороне от главных работ и у меня на глазах, так быстро сомкнутся с практикой.
Я ходил по взбудораженной столице, вглядывался в нее, вслушивался — и вдруг сверкнула в памяти чужая строчка, так хорошо рисующая далекий домик физиков: «Опустевшие комнаты, прелесть отъезда…» — и подкатила волна нежности к его хозяевам-«космикам»… Хотя, повторяю, у меня и в мыслях не было, что их час пробил.
Такое счастливое заблуждение…
Но чтобы читатель сам все увидел и понял, начну, как водится, издалека.
Начну с того, что прекрасная, в детстве выбранная профессия летчика служила мне добрую службу, когда я уже не летал. Особенно если удачный ход журналистских дел приводил меня в Арктику. Ах! Сколько удовольствий таили в себе эти быстрые, а главное — доверительные и серьезные знакомства с экипажами, уходившими в ответственные рейсы; как ладились в авиапортах отношения со всеми, кто определял диапазон, крайние пункты моих маршрутов; какое множество новостей, откровенных — душа нараспашку! — признаний выносил я из дымных аэродромных балков, когда сменные механики признавали в залетном пассажире своего, авиационного человека… Да и на островных зимовках, и на дрейфующих станциях, и в оленеводческих артелях — всюду в Арктике: стоило собеседнику узнать о твоей деловой причастности, хотя бы и в прошлом, к пилотской кабине, как разговор принимал вполне свойский характер — со всеми вытекающими отсюда последствиями.
С годами, однако, стали случаться встречи, этого внутреннего контакта, увы, не дававшие.
«81° с. ш., знакомство с обсерваторией о. Хейса, — записал я в дневнике. — Геофизический блок. Построен университетской молодежью, физиками. В нем они живут, в нем и работают — магнитологи, сейсмологи, аэрологи. В правом крыле, забронировавшись свинцом, обосновались „космики“, как зовут здесь ребят, изучающих космические лучи. По удельному весу они в обсерватории на втором месте после ракетчиков.