Есть материализм и есть идеализм. Прогресс и реакционность. В науке, в политике, в искусстве, в жизни. Есть и было. Тут возможны увлечения и «перегибы». В свое время Писарев из самых лучших побуждений набросился на «реакционера» Пастера, принял сторону Пуше в знаменитом споре о принципе «живое из живого». Писарев считал «нематериалистичной» осторожность биологов, не желавших признать возможность повсеместного и непрерывного зарождения жизни из неживого вещества. И оказался неправым.
И все же недаром в общественное сознание вошло понятие прогрессивной научной идеи в тесной связи с одноименной общественной идеей. Маркс, Энгельс, Ленин величайшее внимание уделяли последним событиям на фронте, казалось бы, чисто научных битв, и невозможно представить себе научный социализм в полном отрыве, скажем, от эволюционных идей.
А потому нет ничего странного в личности и поступках Лоренца Окена, не делавшего различий между политикой и наукой. Окен одинаково страстно, хотя порой и излишне безапелляционно, утверждал идею развития и в науке, и в общественной жизни Германии, откровенно издеваясь над мещанством «приличных» людей, шикавших на «кривляющегося профессора».
Вся культурная Европа, затаив дыхание, с изумлением смотрела, как «Изис» — крошечный не то журнальчик, не то газета, — отбросив даже соображения внутренней самоцензуры, бросал вызов всеевропейской реакции, всему косному, отжившему, и все это — в промежутках между расписаниями лекций, программами курсов, научными и, по нынешней терминологии, научно-популярными заметками. Политика Окена и его «Изиса» была подчас как бы в отсутствие всякой политики. Написал, например, прусский шеф полиции, всемогущий фон Кампц, увещевательное конфиденциальное письмо Окену — оно тут же публикуется и даже без всяких комментариев производит впечатление разорвавшейся бомбы. Да еще лишает Кампца всякой возможности защиты, репрессивных мер. Но это была политика…
Идеал единства профессионального и общественного живуч и притягателен в мире науки, ибо только он может обеспечить полноту нравственного начала, цельность личности ученого, так или иначе оказывающего влияние на мировоззрение поколений людей. И, обратно, у каждого этапа освободительного и революционного движения есть мощный ореол новейших революционных взглядов на природу, «четвертое измерение», подводная часть айсберга в мире научных идей… Был такой ореол и у революционного подъема в Европе посленаполеоновской, венцом которого было декабрьское восстание в России…
Осенью 1839 года шестидесятилетний профессор Цюрихского университета Лоренц Окен, ворчливый и нудноватый для своих домашних — жены и молоденькой дочки, — предпринял необычное для него, столь ценившего каждую минуту, пригодную для превращения ее в плоть научной продукции, праздное — туристское, по нынешним понятиям, — путешествие в Италию. Дилижанс из Милана во Флоренцию выходил рано, на рассвете, и уже трогался, когда к нему подбежали проспавшие, еще полусонные начинающий полнеть господин средних лет с женой. По плавной славянской речи и какой-то особо барской манере держаться Окен заподозрил в попутчиках тех праздно шатающихся по дорогам Европы русских дворян, что приезжали, ахали на достижения европейского просвещения и, истратив деньги своих крепостных, преспокойно уезжали обратно, в сонную глушь своих имений. Почувствовав на себе пристальный взгляд русского (сейчас пристанет с пустыми разговорами), Окен поспешно погрузился в свое обычное занятие — работу. Из бесчисленных карманов он доставал то одну книгу, то другую, сопоставляя, формулируя вступление к очередному тому «Всеобщей естественной истории». Русские в искреннем восхищении с полчаса любовались редкой в те времена картиной научной работы в дороге. Но потом зрелище приелось, и мужчина решительно приступил к завязыванию знакомства.
— Сколько книг пишут немцы обо всех предметах! — с приветливой улыбкой сказал русский на хорошем немецком языке.
— Что толку, маранье бумаги, — с откровенной неохотой возразил Окен.
Незнакомец не смутился.
— Извините, мне странно слушать от немца такой отзыв о книгах, — самым светским тоном продолжил русский, обращаясь уже более к женщинам и делая путь назад, в отчужденное молчанье, полностью невозможным. — Книга — это жизнь, это стихия немецкая.
Окен бурчал, продолжая ругать книги, упирая на то, что даже если и попадается где интересная мысль, то никогда нельзя быть уверенным, что она принадлежит тому, кто представляется ее хозяином. Все это делалось поначалу не очень вежливо, без отрыва от этих самых хулимых книг, но разговор дружно поддержали истомившиеся, видно, по живому общению дочь и жена старика. И общение состоялось.