Смерть врага поразила Прохора грубой простотой: он вроде бы и не убил его в честном бою, а по воле нелепого случая только лишь придушил… И все же Прохору захотелось взглянуть на этого немца. Он вцепился правой рукой в сгусток пропыленных светлых волос, брезгливо дернул на себя голову с выпученными, блекло-синими глазами и словно бы безмолвно-кричащим ртом, набитым землей, — и содрогнулся: до чего ж похож на Моторина, немецкого выкормыша!..
В течение почти четырех суток войска Юго-Западного фронта вели успешные наступательные бои и продвинулись на 25–50 километров. Казалось, дорога на Харьков была открыта. В трофейные бинокли советские бойцы уже различали в знойной мгле белеющие громады этого почти миллионного украинского города. Требовался, видимо, последний решающий бросок передовых танковых соединений…
Рота, где служил Прохор Жарков, понесла в боях тяжелые потери: погиб лейтенант Серегин, ранены были два командира отделения, неизвестной оставалась судьба фронтового дружка Джантыева. Но сознание собственной невредимости, соединившись с чувством общей победы, смягчало боль утраты. И веруя с самодовольством удачливого человека в то, что с ним и дальше не случится ничего плохого, Прохор уверовал и в благоприятный исход наступления на Харьков, которое, по его немудрящим солдатским прогнозам, конечно же должно было перерасти в громоподобный сокрушающий удар прямехонько по Берлину.
Однако после занятия хутора Ломоватого роте был дан приказ окопаться. Это случилось 19 мая, на восьмой день наступления. К вечеру прибыла походная кухня, наконец-то настигнувшая передовые части, и солдаты, брякая котелками, на ходу выдирая из голенищ алюминиевые ложки, потянулись на вкусный дымок варева.
— Хватит есть в сухомятину, получай горох и говядину! — заученно и лениво, сытым голосом, выкрикивал широколицый повар с плоским завитком волос на потном мясистом лбу.
— А по мне — хоть сухарь грызть, да только чтоб не лезть в землю, как слепому кроту, — мрачно заметил Прохор.
— Нет, братик-солдатик, теперича жирок будем копить, — вставил рябоватый ярославец Панюхин, один из тех забавников-говорунов, какие находятся почти в каждой роте и шуткой-прибауткой развеивают любые солдатские печали. — Теперича, значит, — прибавил он, заранее смеясь своим словам, — по фрицу горохом будем стрелять, и он, окаянный, живо противогаз намордачит.
Рассыпался смешок, еще робкий, неуверенный после долгих, исступленно-хриплых криков в пылу непрерывных атак.
— Ишь, заржали! — сплюнул Прохор. — Обрадовались, жеребцы, что вас в стойла на сытое довольствие поставили. А Харьков — вот он! До него рукой дотянешься, только надо поднатужиться малость.
Широколицый повар, восседая по-царственному на запятках походной кухни, шлепнул в котелок Прохора сгусток каши, затем, в виде добавки, уронил с высоты порцию увесистых фраз.
— Проехал я, братцы, вдоль передовой — везде пехота-матушка в землю зарывается. Отчего бы, думаю, такая оказия? Ан тут один новоприбывший лейтенантик и докладает своему начальству, будто немцы во фланг нам саданули, аккурат из Краматорска… Ей-богу, сам это слышал, братцы! Вот вам крест!
По усвоенной бригадирской привычке повелевать на мартене, Прохор и здесь, во фронтовой обстановке, все чаще, хотя и незаметно для себя, начинал выказывать жажду первенства.
— Слышал, слышал!.. — передразнил он с глубокомысленным видом человека, который знает то, что недоступно другим. — Ты слухами нас не корми заместо компота или киселя, к примеру. А ты лучше-ка мозгами своими зажиревшими пошевеливай! Тогда уразумеешь: повыдохлись мы, передышка нам нужна. Опять же и свежие подкрепления требуются.
— Как и масло твоей каше, горе-повар! — ввернул весельчак Панюхин и, не дождавшись сочувственного смеха, сам захохотал.
Но как бы сейчас ни было весело отдохнувшим, сытно поевшим бойцам, чем бы они сейчас ни занимались в сырых, еще не прогретых щедрым солнышком мая окопах — бритьем или перекручиванием трофейных портянок, сколько бы их, этих бойцов, ни предавалось сейчас, в предвечерние часы непривычного покоя, грустным или отрадным мыслям о доме, о семье, — все равно недобрый слух о где-то случившейся беде уже, подобно судорожно-волнистым кругам от брошенного в ясную воду камня, расходился по ротам и батальонам, по полкам и дивизиям 6-й армии и туманил тревогой свежие, отмытые от копоти и пыли, солдатские лица, пока наконец не превратился в страшное, ужасающее своей устойчивой определенностью слово: «Отрезали!»