Таков образ Божий – бесконечное страдание и сострадание, тонущие в бесконечной радости творчества. Но таков только образ, с которым мы далеко не тождественны, не всегда, далеко не всегда слитны, к которому только приближаемся в иные минуты. А мир, в котором мы живем, – вечное движение материи к распаду, навстречу которому – только вечное движение духа к чуду возрожденной цельности. Бог присутствует в нас так же, как во всем мире, он уравновешивает стремление к распаду, уравновешивает инерцию двойственности и дробности. Но он не устраняет второе плечо коромысла. И в этом равновесии цветут розы и колются шипы, благодатные дожди дают жизнь лесам, ураганы вырывают с корнем деревья. На глубине бытия зла нет, мы можем иногда почувствовать эту глубину в образе чистого света, но повседневно мы живем в мире, где сталкиваются благотворные и разрушительные силы, и то, что для одного жизнь, для другого смерть.
Все, к чему рвется человек, не дается без боли и не обходится без боли, и все кончается смертью. Будда нашел выход из мира рождения и смерти, но тут же всплыло сострадание, а в сострадании остается отблеск страдания. Этот жаркий отблеск разгорается до белого каления и сжигает малое, замкнутое в себе «я». Сострадание – боль великого «Я», пылающая еще больше, когда совсем сгорело малое «я», «эго». Святые плачут о грехах народов, спокойно бредущих по своим дорогам. И после волны благодати Силуан тосковал, как Адам, изгнанный из рая, пока не придет следующая волна. Томас Мертон писал о мучительных сомнениях, неотделимых от глубокого, подлинного созерцания. Великие радости неотделимы от великих страданий. В миру они чередуются, а у святых которые ближе к Богу, и у любящих, которые приближаются к Богу, ад и рай нераздельны. В страданиях, сжигающих душу, рождается новая душа.
Евангелист вспоминает женщину: она терпит муки, а потом все заливает радость, потому что человек родился. Я узнал из фильма «Город ангелов», что порог выносимой боли у женщины в десять раз выше, чем у мужчины. Но с этим связана и способность к радости, к ликованию, к экстазу. Женщина ярче любит, чем мужчина, и в материнстве ей дана целая огромная область чувств, которой мужчина, по большей части, может только восхищаться. И подавляющее большинство женщин с радостью идет навстречу горестям семейной жизни и мукам материнства. Даже если нет наивной надежды, что страдания обойдут стороной.
Я убедился на опыте, что боязнь большого страдания иногда закрывает возможность большой радости. В студенческие годы у меня начиналось глубокое чувство к женщине, поразившей меня своей силой в несчастье. Но я понимал, что счастье здесь невозможно, да и желать его недостойно (у нее муж был арестован, и она любила этого человека). После разговора, от которого я опьянел, я два месяца не заходил к ней, чтобы остыть. Потом зашел, снова вспыхнул – и еще недели три не заходил. После этого чувство улеглось в русло дружбы. Я считал, что поступил мудро. Но я мог бы поступить иначе: молчать о любви и страдании и не мешать душе расти вместе с ними. Я напрасно испугался боли.
Лет через пятнадцать, в лагере, я перестал жалеть себя. Не для чего-то, не с какой-то целью, а просто перестал. И вдруг влюбился в одну заключенную, захватившую меня своими ярко пережитыми воспоминаниями. Я просто не думал, счастливая выйдет любовь или несчастная, я был готов на все муки, и я их получил, вместе со взлетами ликования. Они кончились, когда я навестил девушку в ее родном городе и увидел, что все, чем она увлекалась, было довольно поверхностно. Но за два года я пережил то, о чем только читал в книгах, а в жизни не встречал. Я стал другим. Способность выстраивать теории у меня осталась, но она отступила на второй план, вперед вышла способность любить. На четвертом десятке наступило время любви. Оставалось встретить женщину, способную захватить меня (я никогда не влюблялся во внешность). И когда я встретил Иру Муравьеву, то забросил все ученые занятия, чтобы проводить с ней как можно больше времени, и на три года стал счастливым и беззаботным «люмпен-пролетарием умственного труда». (Эта шутка Е. Ф. меня не обидела.) Как-то мы проплывали с одним знакомым на речном трамвае мимо особняка Хрущева, мне указали на этот дом, стоивший 60 млн., и я подумал: у меня на семи метрах, между кухней и уборной в коммуналке, живет счастье, которого Хрущ и не нюхал.
Мне достаточно было прикоснуться к пальцу Иры, чтобы почувствовать блаженство. И вдруг, 30 октября 1959 г., Ира умерла. Умерла на операционном столе. Я рухнул на колени, чтобы поцеловать ее. Меня зачем-то сразу подняли – и заработала привычка держать удар ужаса, превосходящего ум. Я поблагодарил женщину-врача, не спавшую две ночи, пытаясь спасти Иру, и, помню, очень твердыми шагами спустился по лестнице.