А если нет – уж тут выбора немного. Бородач сказал, под Черной жила женщина с псом. Ханна. Мало ли, что не признал он по описанию Илария Агнешку. Лисичка его и не таких вокруг пальца обводила.
Вспомнилось, как нарядилась травница мальчиком – никто не распознал бы. Может, и степенной матроной нарядится, не приметит никто, что молоденькая совсем. А может…
На миг мелькнула перед глазами Илария последняя их встреча. Его прозрение. Так ярко стоял перед глазами раненый Тадеуш, что сквозь морок не увидел Иларий заплаканных глаз, посеревших губ своей спасительницы. Сила захлестнула. Показалось, может он другого спасти от собственной участи, избавить от мук бессилия, от смерти. Думал, будет ждать его травница. Как другие бабы ждали.
Только потом понял – не такая она, как все бабы. Всю жизнь мануса было одно и то же: он в окно, а полюбовница подол отряхнула и смотрит невинной голубкой.
Не знал он других баб. Не совладал с собой. Обидел – и не заметил. И только потом, когда сам узнал настоящую обиду, когда предал его тот, кому верил, кто был ближе родного отца, тогда почувствовал, что, верно, ранил свою травницу.
Обида – она страшней переломленного ребра. Зарастает кость, да только, бывает, напомнит о себе в дождливый день старая рана. А обида – не заживает, едва затянется, как тотчас вскроется, от неосторожного слова, от малого воспоминания.
Нужна Ханна князю – сказки сказывать, за княгиней ходить, терпеть черную гадину Надзею да язву – княжескую тещу. Может, и в постель к себе он хотел бы ее взять, да не жалует Владислав Чернский насильников, самолично клеймит. Только в этом и есть отличие его от синеглазого мануса Илария. Тот не постыдился снасильничать. Да и кто его обвинит: сама ходила, сама в глаза заглядывала, в рот смотрела. Уж думал, все его.
А как не стала нужна, как вернулась сила, как получил свое – ускакал, не оглянувшись.
Вот и теперь: «Свободна».
Да разве есть в этом мире свобода? Разве может человек жить, ни к чему не привязанный? Разве выживет? Не зря держит Смерть на правом плече вольный ветер. Он один и свободен во всем мире. Если не привязан ты ни к человеку, ни к месту, завертит, понесет над миром прямо в лапы к небовым тварям. Живая душа всегда ищет, где бы укорениться, к чему привязаться. Только мертвое свободно.
Думала Агнешка, что убил что-то в ней манус Иларий, что уж не привяжется она больше душой к тому, кто сильней, кто может ранить. Оттого и не касаются ее упреки чернских баб, что высокородных, что дворовых. Да только сказал Чернец: «Свободна» – и больно стало, горько, обидно. И страшно подумать отчего.
Неужели за покой, за сытость, за внимание к матушкиным сказкам… привязалась она к самому страшному человеку в Срединных землях? Пробила надежда на то, что изобретет князь-колдун средство от топи, каменную корку на сердце…
Агнешка зажмурилась, прогоняя слезы.
Говорили, что в Черне князь – злой человек. Зло говорили о нем злые люди. А потом били, унижали, убить пытались вечоркинскую ведьму. А под крылом этого злого человека целую осень и зиму Агнешка прожила – а зла от него и от верных его людей не видала. Сказки сказывала, травы смешивала, занималась тем, к чему душа лежит, – врачеванием да рукоделием. Словно снова у матушки в дому оказалась. Не ждала – не гадала.
После того как слизнул ее слезы судьбы посланник – пес Проходимка, словно бы не осталось слез. Да только оттаяла душа, и столько соленой воды внутри накопилось – так и брызнула в глаза, потекла по щекам. От одного небрежного властного жеста прорвало плотину. Как ни кусала кулаки, как ни зажмуривалась, а все полились слезы, по щекам, по подбородку на черный платок, на темное платье. Поплыло, слетело обличье словницы Ханны.
Вот она, травница Агнешка, вся как на ладони. Не вилами – взглядом злым ткни, и истечет сердечной кровью.
Дверь затворила, да толку. Замки слугам не положены – вдруг среди ночи княгиня вызовет к себе. Села, поджав ноги, на кровать, на пестрое лоскутное одеяло. Уткнулась лицом в колени. Шумело в ушах слезное море, накатывало на глаза солеными волнами.
Не услышала за расходившейся внутри стихией Агнешка, как вошел кто-то, постоял у изголовья, погладил незримой рукой по волосам – и растаял. От касания этого стало легче, потянуло в сон.
Агнешка всхлипнула еще разок, но уже без горечи. Хоть и хотела бы ходить в домашних кошках, из блюдца пить, на мягком спать, а выпала судьба лисья, по лесу бегать от крестьян с вилами. Мало ли, что пригрели – все кошкой не стала. И раны, что нанесли лисичке добрые люди, а особенно манус Иларий – не исчезнут никогда, уж больно шрамы широки. Не зарастут такие рыжей шерстью.