Теперь роль философской добродетели ясна. Философ в молчании и добродетели нерушимо хранит единство смысла. Но что же остальные? Какова их роль? Не забудем, что философ приходит в мир тогда, когда люди уже достаточно отдалились от ясности целого, когда возможности фальсификации открываются со всех сторон. Сам философ спасается от искушений своей добродетелью. Но другие? Для других философ требует всей строгости законодательства, подкрепленного воспитанием в духе морали, то есть в духе безразличия к собственной судьбе. Тотальному философскому видению соответствует идеал тоталитарного государства. Воспитание и дисциплина противопоставляются философией тем силам, которые вызывают эволюцию в понимании языка и мира.
И тем не менее философия сама оказывается в плену у этих сил. Вернемся к тому, о чем уже говорилось выше. Если философия как таковая едина на все времена, то каждая конкретная философия зависит от состояния языка, которое ее породило. Если в течение длительного времени Европа мало колебалась в понимании своего языка и, следовательно, в ней свободно мог господствовать Аристотель, то затем Декарт и Кант снова привлекли внимание к фигуре самого философа, то есть перенесли акцент с самого языка на свое отношение к нему. А далее уверенность в наличии единого языка вообще пошатнулась, и философ все больше стал приобретать черты, внутренне радикально отличающие его от простого человека, каким он был у Декарта и Канта, хотя внешне и сохранил абсолютное сходство с ним.
Таким образом, становится ясно отношение философа к науке. Философия, не обнаруживая своего сокровища – языка, говорит о нем подобно тому, как искусствоведение говорит, скажем, об искусстве. Отличие только в том, что, когда два философа не согласны между собой, не ясно, придерживаются ли они различных мнений об одном и том же, или имеют в виду различные вещи.
Философ преодолевает добродетелью свою природную определенность. Он приобретает тем самым второе надприродное «я», о котором говорил, в частности, Гуссерль, обсуждая проблемы «эпохи» и «феноменологической редукции». Но это надприродное «я» остается только пространством его страдания, то есть чем-то абсолютно внутренним. Что же касается его деятельности в мире, то она, в соответствии с его философской позицией, остается деятельностью простого человека, а его собственно философская активность, как она проявляется вовне, оказывается чистой реакцией на ситуацию в языке, вызванную деятельностью его носителей. Итак, «ничто», отделяющее философа от природного мира, остается его личным делом. Философия же как деятельность вполне объяснима посредством позитивных рассмотрений.
Сама философия подготавливает подобное рассмотрение самой себя. В сфере гуманитарных наук господствует дихотомия понимание-объяснение. Эта дихотомия соответствует двойному пониманию предмета философии – описанию языка или речи о нем. В обоих случаях та или иная конкретная философия рассматривается как симптом состояния языка, в котором она возникла. Только в одном случае по ней восстанавливают сам язык (понимание), а в другом – отношение к языку (объяснение).
Но то, что философия выступает как конкретная философия (философская система, философский метод и т. д.), не означает ничего другого, кроме того, что она сама выступает как некоторое учение или знание. И как таковая подлежит философской интерпретации и критике. Внутри самой философии такая интерпретация была дана Гегелем и Хайдеггером. Тот и другой понимали специфический язык философии как праязык всего человечества, к которому оно идет (Гегель) или от которого оно уходит (Хайдеггер). Но в обоих случаях само повествование о философе как подлинный источник философствования оказалось не выявленным, а просто повторенным.