Доносили верные: де, как Никону сходить с патриаршьей стулки, то двери соборные затворяли на крюки, в притвор не пускали обольстителя, за полы держали, и вся-то площадь была уставлена молитвенниками, кипела народом, как муравлище, и плач тут стоял вселенский; и ежли бы кто воспротивился жальливому чувству, растерзали бы того в клочья. А нынче у паперти с полсотни верных, узнавших о несчастном дне, тускло-серых богомольщиц в платах шалашиком по самые зареванные глаза, и редко где цветет объяринная шубка иль лисья душегрея да кафтан зеваки-приказного. Где слезный воп? где то негодование, что сокрушает и самую великую силу? И ведь небо не рухнуло; все так же кричат стрельцы на обломе, звеня бердышами; чисто, хрустально стенькивают колокола, рассылая по престольной зазывные звоны; мерно, как река, шумит торговая площадь; и ниоткуда грозою не грозит, не видно ни остерега, ни заступы-обороны.

Стрельцы посадили Аввакума в телегу, вздели на запястья железные браслеты, растянули цепи к особым крючьям на грядках; мерно, лениво шевельнулись колеса, проливая по кованому ободу лоснящуюся, отливающую зеленью грязь; раскололась под копытом стеклянная лужа, лопнуло рыжее солнце с коруною; с берез снялось воронье, с крехтаньем потянуло над телегой, будто в ней повезли падаль.

Прощай, Аввакумище, живой труп! Не на кого тебе уповать. Вот и близкие-то друзья от тебя отворотились, боясь невзгоды. А упрямцы, кто в единой вере, те все в неволе нынче.

Уснула Русь, как негодящая старая опойца на остывшей печи. Добудись-ка ее из тюремного застенка.

Мая пятнадцатого числа в восьмом часу дня Аввакума, попа Никиту и дьякона Федора притащили в Никольский монастырь, что на Угреше, и, как последних разбойников, рассовали по темничкам. Расстрига-протопоп угодил в студеную палатку над ледником. Студено, да зато не протухнешь, как щука печерского посола. Пояс сняли с Аввакума, и шапку содрали, и зипун, и сапожонки сдернули, и книги церковные отобрали, чтобы мучился ежедень, а немногоумствовал, гордоус, и поставили в келье и за дверьми охрану из стрельцов человек с двадцать вместе с полуголовой Григорием Осиповичем Саловым. Воно какая тебе честь, Аввакум, на какую вышину ты вызнялся, стал вроде царевича Теймураза, и каждый шаг твой под присмотром, только что гузно не подтирают; в заход попросишься по нуждишке – тут тебе сторожа, ты ложку в рот – и тут цепкий пригляд, ты голову на лавку – а в ногах уже царев слуга; зорко охраняют государевы псы, словно иного дела им нет, как хлебы проедать на монастырской вахте.

Сыро в темничке, меркло, гнило, стужею тянет споднизу, из ледника, уставленного бочками с солониной и кадями с рыбой. Стрельцы не утерпели, открыли ставенки на оконце, забранном решеткой; тухловатый воздух кельи разбавился сладким духом муравы, клейкой зелени березы, развесившей свой шелестящий шелковый подол невдали от церковной стены. Воля за окном, во-ля-а!

И тут же взбредет на ум: может, повиниться властям, хотя бы и ложно? так спустили бы на все четыре стороны восвояси, а там гуляй, атаман. Вон, сказывали стрельцы доверительно, де, Федьку, диакона благовещенского, помиловали, отдали жене на поруки за то, что поклонился Павлу митрополиту, борзому кобелю. Говорят, другим утром сшел Федька из дому своего – только и видали…

…Уловляете, хитрованы? Меня-то не прикупите, как ни расставляйте мережи. Не едать щуке ерша с хвоста. Он-то, дьяконишко, еще и без уса, у него ветер в башке. Одно знаю верно: лишь раз преклонися, хотя бы и не по правде, и уж никогда не станет тебе веры ни здесь, ни Там, ибо печать вашу антихристову вовек не согнать с чела…

А за горем-то и радость нежданная тебя находит.

Только вахта стрелецкая побежала к трапезе, оставив лишь в сенях сторожу, как в оконце, нижней колодою стоящем возле земли, вгустую унизанной молодой крапивой, показались совиные, с прозеленью, близко посаженные пристальные глаза, мягкий очерк еще не затвердевшего лица с крутыми скулами и редкой светлой бороденкой… Ба, да это, однако, Иванейко, старший сын богоданный! Разыскал батьку у воинской спиры в куту…

Аввакум поспешил к оконцу, сквозь решетку просунул скляченную щепоть для пожатия, оглянувшись на дверь, зашептал:

– Сыночек, какими судьбами? Прошка-то где? Зачем без пути шляетесь? Батожья ишо не пробовали? Иль вам другого места нету, дурни? – суровился Аввакум, боясь за детей, а сам радый до полусмерти, и глаза вдруг застлало пеленою непрошеной слезы. Синица-то даве прилетела, знак дала: де, вестки жди. И вот, родименькие, у отцова затвора, как голубки слетелись.

…Эк, батько, совсем раскливился, хуже бабы стал.

– Как они тебя окорнали. Бога-то не боятся, – невольно воскликнул Иван, ужасаясь отцова вида, и сразу умолк, приникнул губами к заскорузлым отцовым пальцам с заусеницами застарелой грязи и отросшими ногтями. А внутри-то у Ивана все вопило: батюшко родимый! Не умолкай только, борши пуще… страмоти нас… каждое твое слово – что медовая жамка. На такое-то долгое время еще не разлучались. А тут как в воду спрятали, немилостивые.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги