Тут в левый бок ему кинжал ужасныйЗлодей вогнал,И Деларю сказал: «Какой прекрасныйУ вас кинжал!» —

и торжественно:

Мадам Гриневич мной не предана!Страженко цел, и братья ШулаковыПостыдно мной не ввержены в оковы!

Считается, что сатира чужда поэзии Ахматовой, хотя в 30-е годы она сочинила вариации на известную русскую стихотворную тему «Где же те острова», из которых я запомнил строфу:

Где Ягода-злодейНе гонял бы людейК стенке,А Алешка ТолстойНе снимал бы густойПенки…

(разумеется, о современном ей А.Н. Толстом).

В обиходе она нередко как приемом пользовалась произнесением вслух – от декламации до проборматывания – чьих-то известных строчек, как правило парадоксально подходящих к месту. Например, ища запропастившуюся куда-то сумочку, могла сказать из любимого ею «Дяди Власа», переменив некрасовскую интонацию: «Кто снимал рубашку с пахаря? Крал у нищего суму?» (Власу худо; кличет знахаря, – да поможешь ли тому, кто снимал рубашку с пахаря, крал у нищего суму?) – причем поощряла скорее утилитарное и даже свойское отношение к стихам, чем трепетное, как к священному тексту. Некрасов был употребителен в таких случаях особенно: «Не очень много шили там и не в шитье была там сила» – из «Убогой и нарядной»; или: «Хоть бы раз Иван Мосеич кто меня назвал» – из «Эй, Иван» (Пил детина ерофеич, плакал да кричал: «Хоть бы раз Иван Мосеич кто меня назвал!..»). Последнее – жалобно, наравне с «Фирса забыли, человека забыли!» из нелюбимого «Вишневого сада» – когда собиралась куда-то ехать, шофер вызванного такси уже звонил в дверь, поднималась суматоха, внимание провожавших сосредоточивалось на том, «все ли взято»; нитроглицерин, сумочка, если нужно – чемоданчик, а она, в пальто, в платке, с палкой в руке, садилась в коридоре на стул и приговаривала: «Фирса забыли». В ее стихи попадал другой, общественный, обличительный Некрасов, прочитанный «в сознательном возрасте», чью «кнутом иссеченную музу» Ахматова превращала в «музу засекли мою»; а этот, с маминого голоса, с детства, домашний, шел на домашние нужды: члены «Цеха поэтов», развлекаясь, читали «У купца у Семипалова живут люди не говеючи» в переводе на латынь: «Heptadactylus mercator servos semper nutrit carne». Это легкое и веселое обращение со стихами она распространяла и на собственные: переодевшись в ожидании гостей, выносила из своей комнаты затрапезное кимоно и совала его в руки кому-нибудь из домашних со словами: «Ах, милые улики, куда мне прятать вас?» (он дал мне три гвоздики, не поднимая глаз: ах, милые улики, куда мне прятать вас?)

Она шутила щедро, вызывая улыбку или смех неожиданностью, контрастностью, парадоксальностью, но еще больше – точностью своих замечаний и никогда – абсурдностью, в те годы входившей в моду. Она шутила, если требовалось – изысканно, иногда и эзотерично; если требовалось – грубо, вульгарно; бывали шутки возвышенные, чаще – на уровне партнера. Но никогда она не участвовала в своей шутке целиком, не отдавалась ей, не «добивала» шутку, видя, что она не доходит, а всегда немного наблюдала за ней и за собой со стороны – подобно шуту-профессионалу, в разгар поднятого им веселья помнящему о высшем шутовстве. Она буквально расхохоталась однажды на райкинскую реплику: «Потом меня перебросили на парфюмерную фабрику, и я стал выпускать духи “Вот солдаты идут”». И с чувством и как о чем-то немаловажном и неслучайном рассказывала позднее, что Райкин, во время ее оксфордского чествования находившийся в Англии, не то приехал поздравить, не то дал телеграмму: она была признательна за внимание, но рассказ строился так, что то, что он знаменитость, отступало на дальний план, а на передний выходило, что вот – королевство, королева, королевский шут… И тут же – снижая сказанное: «А Вознесенский – тоже откуда-то из недр Англии – прислал по этому случаю свою книжку: «Многоуважаемой…» и так далее, а потом сверху еще «и дорогой» – совершенный уже Карамазов: «и цыпленочку»».

Подобное отношение проявлялось у нее и ко всему вообще бытовому: между «бытом», «делами», с одной стороны, и «величием замысла», с другой, существовало равновесие, подвижное, хрупкое, стрелка которого иногда смещалась в направлении «быта», и тогда жизнь становилась «трудной и мутной» и бывало «очень скучно», а иногда к «величию» – и становилась ясной, сама себя выстраивая из множества разрозненных наблюдений, «книга о Пушкине», и все, от пронзительного скрипа колодезного ворота до стука в дверь, на который она не отозвалась, потому что недослышала, оказывалось стихами, «Полночными», из «Пролога» или из много лет назад начатых циклов и книг. Вот две записки с поручениями, которые она мне давала, – первую, когда в очередной раз я ехал в Ленинград, вторую – в Москву.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Личный архив

Похожие книги