Так, в тихих разговорах полушепотом, под тонкий скрип половых досок и потрескивание льняного полотна, день катится к вечеру. Салават наблюдает эту картину в тысячный раз: две обнаженные женщины в тесной коробке из коричневых бревен. Одна – молодая, гладкая, с блестящими от пота перламутровыми бедрами, белым шаром живота в мраморных разводах вен и тяжелыми мокрыми волосами, покрывающими спину. Вторая – старая, темная, рыхлая, вся словно составленная из камней, шишек и коряг. Первая – испуганная и глупая, несчастная в своей бессмысленной красоте; завтра ее заменит другая, затем следующая и следующая – и так несчетное количество раз. Вторая же останется навсегда – какая есть: горбатая, кривопалая, искореженная болезнями и временем, мудрая, всемогущая, прекрасная. Теплый закатный свет сочится сквозь банное оконце, отражается от беленого бока печи, мягко разливается по парильне. Женщины плавают в нем, как в масле. Пространство крошечное: если протянут руки в стороны – коснутся стен, вверх – упрутся в потолок. Но они совершают множество сложных движений, иногда слаженно, вместе, а иногда каждая сама по себе; но даже в отдельности друг от друга исполняют один танец, двигаются к одной цели, никогда не мешая друг другу и не сталкиваясь – как никогда не столкнутся две большие живые рыбы, опущенные в ведро с водой.
Вдруг Банат повисает всем телом на полотенце и громко стонет, круто прогибаясь в пояснице. Ее ноги разъезжаются в разные стороны, а живот подрагивает, как огромная тяжелая капля – вот-вот оторвется и упадет на пол.
– Не кричи так громко, бесстыдница! Не позорь умерших родителей и мужа своего не позорь! – командует эби в перерывах между стонами, тщательно натирая живот Банат мыльной водой и пытаясь нащупать внутри младенца. – И меня заодно. Скажут, повитуха неумелая попалась, боль не смогла унять. Разве мы с Тукташем виноваты, что ты у нас такая неженка?
Та покаянно трясет головой, но не может сдержаться – стонет еще и еще, с каждым разом все протяжнее и ниже; наверное, слышно Тукташу во дворе, может, даже и соседям на улице. Громко стонать от боли нельзя, а женщине и подавно. Эби берет в ладонь охапку мокрых волос Банат и вкладывает ей между зубов.
Салават смотрит на блестящую от пота громадину живота Банат: где-то там, в его глубинах, бьется маленькое краснокожее существо, пытаясь освободиться из ставшего тесным кокона; бьется так сильно, что причиняет матери боль. Каково это – ощущать себя всего лишь оболочкой, футляром для хранения другого человека? Чувствовать изнутри сильные толчки чужих конечностей – движение чужой воли? Хотеть и не мочь сделать хоть что-либо, быть вынужденной бессловесно терпеть и ждать, пока тот, внутри, наконец выкарабкается из твоего чрева, разорвав на своем пути твои мышцы и связки?
Или все ровным счетом наоборот? Женское тело желает исторгнуть из себя ставшего чересчур увесистым ребенка – облегчиться, рассоединиться, вновь стать только собой; оно выжимает младенца из себя, как сок из ягодной мякоти, а тот сопротивляется, колотится в застенках материнских мышц, в ужасе быть раздавленным или задушенным ими, не понимая, сколько еще мгновений жизни ему отпущено?
От таких мыслей у Салавата всегда начинает противно свербить в животе, словно там ворочается холодная и скользкая на ощупь крупночешуйчатая змея. Ему жаль Банат – мокрую от пота, с подрагивающими коленями и закушенной прядью волос во рту. Кажется, что и его колени ослабели, что и его зубы свело от напряжения, что и его виски намокли. По шее катится противная горячая капля, стекает на ключицу, затем в ямку у основания шеи, скользит дальше, вниз, по груди и солнечному сплетению, в тощую складку пупка. Салават утирает вспотевший подбородок и ищет взгляда эби: не пришло ли еще
– Разреши крикнуть, апа, – Банат роняет зажатые во рту волосы и шепчет тихо. – Мне легче станет, знаю.
Эби не отвечает – только смотрит строго.
– Содержала ли в чистоте глаза, Банат?
– Старалась, апа: не смотрела косо или свысока, не смотрела похотливо, не смотрела дерзко. Срамные места на своем теле не рассматривала и чужим взглядам не открывала. Не подглядывала ни за кем и ни за чем, любопытные взгляды не бросала – ни в чужой двор, ни в чужую душу.
– А уши?
– Не подслушивала. Закрывала слух чужим тайнам, злым словам и грязным сплетням… Разреши крикнуть, апа! Не могу я больше, не могу-у-у!