Двухнедельной я держала ей руку на животе, уже начинались колики, кормление раз в два часа, усталость, сладкая, полутемная, «а-а-а-а, а-а-а-а, спи, Окрошка, засыпай», и тоже думала: а она это запомнит? Тяжесть моей руки? Мой гудящий голос? Свет от ночника, еще бабушкиного, лупоглазого, слишком яркого, я набрасывала на него бабушкин же платок – и по стенам ползли нежные, как северное сияние, мягкие сполохи.
Я все время копила ей воспоминания, собирала, строила – как когда-то бабушка – свадебную перину. Гусей щипали зимних, нагулявшихся по недельному крепкому снегу, на сухую, сперва перо, потом пух – самый нежный, из грудки, из живота. Пушинка к пушиночке. Затянуть все полотном, крепко пахнущее, легкое, спрятать, простегать. А что я еще могла ей оставить? Бабушкину крошечную двушку? Кухня – 5,8, потолки – 2,45, Окрошкина комната – проходная.
Я хотела ей свободу и хулиганство. Дорогу, нескончаемую, радостную. И чтобы мы вместе на этой дороге – рядом, навсегда.
Пауза.
Пауза.
Пауза.
Радость.