— Мог бы ты объяснить все по-человечески? — спросила Люда.
Сморщившись, Ратников тяжело поднялся и захлопнул перед ее носом окно. Люда высунула язык, и Ратников задернул занавеску.
«Вот так, — думал он с тоской, — надо сразу кончать со всем, что будет мешать. Сразу…»
Ратников опять остался один. Но и потом, когда возвратилась из города мать, он все равно был один. Он, и только он, один во всем мире мог сделать то, для чего учился, думал, для чего родился, рос.
Когда явилась мать, Ратников сразу увидел, что за эти несколько дней она совсем состарилась. Еще больше отяжелела ее походка, морщины, собранные на лице в узлы, уж не разглаживались, руки дрожали, а голова стала совсем белой.
Он прижал к себе ее голову. Мать заплакала. Шарила по его груди руками, шептала сквозь слезы:
— Сыночек ты мой! Сынок! Радость моя единственная!
— Мама, — прервал он ее, — мне надо работать. Я буду много работать. И прошу тебя только об одном: не мешай. Мне надо… Понимаешь, надо!..
Мать оторвалась от его груди, мокрыми глазами глядела снизу. Она сглатывала душившие ее слезы, и такая печаль, такая боль были в ее взгляде, что Ратников понимал, как нужна ей теперь его веселость, его ласка, и ощущал всю жестокость того, что собирается сделать, и ему хотелось обнять свою старую мать и вместе с ней заплакать.
Он справился с этой минутной слабостью. Глядел без улыбки.
— Мама. Прости меня! И оставь одного. Мне пора… А сама к Яковлевне сходи. Она просила, чтобы ты зашла.
Пересиливая охватившую ее тревогу, тетка Настя принуждала себя не думать плохо, но не могла уйти сразу, не могла оторвать тоскующего взгляда от лица сына. Долго вглядывалась в его худые бледные щеки, в его блестевшие лихорадочно глаза, в его плотно сжатые губы — глядела, будто прощалась на век. А Ратникову все трудней было выдерживать ее взгляд, все больше разрасталась в нем жалость к этой маленькой старушке, такой родной, каких не было и не будет больше на земле и какую он обрекает отныне, жестоко обрекает на полное, безутешное одиночество, на такую пустоту, которой нет конца.
Ратников еле сдерживал себя, чтобы не кинуться к матери, не обнять ее. Он не мог себе позволить этого, потому что не хватило бы потом у него сил подавить в себе нежную жалость и первобытную утробную жажду ласкать, успокаивать, согревать своим теплом эту старую женщину, выносившую его в себе, давшую ему жизнь и такую беспомощную теперь.
Долго глядели они друг другу в глаза. Тоскуя, тетка Настя все же не знала еще, что с этого дня у нее в жизни больше не будет радости. А Ратников, который твердо решил, как станет жить дальше, тоже не знал всего, что его ждет. Не знал Ратников и того, много ли успеет сделать и есть ли в этом его труде смысл.
И оба они, мать и сын, не предполагали, что мало, очень мало осталось им быть вместе.
Первые дни Ратников почти не выходил из горницы. Звала мать к столу — молчал, опять звала — появлялся. Проглатывал что-нибудь и снова уходил. Требовалось вспомнить все, чем жил когда-то, из чего складывался постепенно замысел и что он успел закрепить на бумаге в записях, чертежах и расчетах.
Но дни шли, и настроение Ратникова менялось. Еще не все бумаги были разобраны, рассортированы, а он вдруг разочарованно охладел к ним: в бумагах находил лишь разрозненные куски, лишь путь поиска. Испытывая к этим чертежам и тетрадям все большее пренебрежение, он вдруг понял, что замысел, который возник у него в институте и мешал ему работать над дипломным проектом, — замысел этот все еще продолжает вызревать в нем. Ведь он не расставался с ним и в армии, когда долбил скалистый грунт, и в госпитале, когда вспоминал тайгу, и сойки, и запрятанный среди них город…
Город в тайге и теперь приходил ему на память, он снова видел его улицы, плавно текущие между белыми и медными стволами берез и сосен, снова глядел на вековые деревья, стоявшие посреди тротуаров или подступавшие вплотную к домам, и то, что пробуждал в нем этот город, каким-то образом сливалось теперь с тем потоком мысли, какой втянул его когда-то в свое русло, рождало что-то новое, и в глазах у него возникал другой город. Не существующий. Новый. Свой.
Он понимал, что в голове у него складывается лишь художественный образ города, в котором все ему, почти все понятно, многое зримо, но нет ничего обоснованного, выверенного математически и закрепленного в чертежах…
Город этот, думал он, не будет походить на тот, в тайге… Он вообще не будет походить ни на какой другой город. Он будет открытый и просторный, он будет самый светлый и самый веселый!..
И такие города должны стоять по всей земле!
Возникала потребность погрузиться в работу — рисовать, чертить, высчитывать!..
Он хватал чистую бумагу и наспех вчерне чертил, зарисовывал то, что казалось важным и требовало немедленной фиксации.
Тревоги, заботы, мучившие его перед тем, уходили в глубину, а предчувствие беды хоть и не оставляло совсем, но глохло, лишь слабо ныло.