Неизвестно, допишет он ее или нет. А если допишет, то кто знает, что получится из этой книги? Как примут ее в издательстве? Что ответят ему в рецензиях и редзаключениях?..
Потребуют, может быть, ненужных, а может быть, непосильных для него доработок и переделок? А возможно, примут, одобрят без всяких замечаний? Или вернут с вежливым письмом на издательском бланке: «Откровенно говоря, рукопись Ваша понравилась нам, но…»
Сколько этих «но»!..
И если бы только в тех бумагах, что пишут ему! Сколько этих «но» у него самого!..
Она все спрашивала и спрашивала. Иногда, отвечая, он поднимал от журнала глаза, поворачивал к ее столу голову и видел ее полыхающие щеки, и сияющие глаза, и улыбку — и всю ее. Светящуюся, ждущую от него чего-то необыкновенного. Каких-то особенных мыслей, каких-то ярких слов, глубоких, блестящих умозаключений. Он видел все это, а думал о том, что годы пошли ей на пользу, что она постройнела, похорошела, стала более женственной, привлекательной, и жалел, что нет уже у него и не может быть к ней никаких теплых чувств, никакого желания близости или хотя бы откровенности…
Когда за ними пришли и он очутился в коридоре, его толпой окружили. Мужчины и женщины. Они улыбались ему, что-то говорили наперебой, жали руку, и он, глядя на них, понимал, что был когда-то знаком с этими людьми, и отдельные лица напоминали ему о чем-то, но он никак не мог выискать в памяти, кем были эти люди и что связывало его когда-то с ними.
Она стояла тут же. И радостнее всех улыбалась, и больше всех говорила. А когда его повели по коридорам и лестницам на сцену, и он выступал, и кланялся на аплодисменты, и отвечал на записки, и снова кланялся, он ни разу не подумал, а есть ли она в зале, слушает ли его, видит ли.
На сцену поднялись девушки, пунцовея, сунули ему в руки охапки белых и красных георгинов. И он, встретившись взглядом с глазами этих девушек, почти девочек, понял, что они влюблены в него. Когда снова вели его по коридорам и лестнице, он опять увидел в окружающей его толпе их лица. Подумал и тут же забыл о том, что влюбляются в него не потому, что он лучше других или красивее, а потому, что он — поэт… И не догадываются, влюбляясь так, что не все люди, чьи стихи печатают, — поэты… С каким трудом порой приходится проталкивать в журнал одно-единственное стихотворение!..
А главное, не думают сейчас эти девушки о том, какой пропастью разделяют его с ними года… Не знают, не испытав того, что такое гастрит, хронический перитонит, больная печень…
В ее кабинет он вернулся лишь для того, чтобы надеть плащ и взять отмеченную ею путевку. Она долго и сосредоточенно писала, а он стоял и ждал. Потом, не взглянув ка то, что она навыдумывала и написала, и расписалась ли там, где надо, и поставила ли печать, машинально сунул путевку в карман и так же, как делал в подобных случаях всегда, стал раскланиваться. Подчеркнуто вежливо, подчеркнуто учтиво.
— Спасибо! За встречу спасибо! Большое спасибо!
Она вдруг поднялась и протянула ему что-то черное, поблескивающее лаком и позолотой.
— Возьмите. Может быть, именно в ней напишется вам что-нибудь очень хорошее. Может быть, самое хорошее…
Ему было неловко принимать от нее этот сувенир, эту записную книжку с миниатюрой, выполненной на лаковом переплете кем-то из мастеров знаменитой мстерской живописи. Неловко было принимать подарок от женщины, любившей когда-то его, но совсем забытой им…
Один, только один вечер провели они вместе. Сидели в ресторане, и он много пил и, видя ее восторженный взгляд, говорил, говорил, говорил!..
Он тогда был влюблен в свои стихи. Он читал их. Глупо все это было…
Из ресторана они шли пустынными, темными улицами, и опять он говорил и говорил. И все больше пьянел. Целовал ее. И совсем опьянел. И не помнил, чем кончилась та встреча, тот вечер, та ночь…
Кажется, кончилось все как-то очень скверно…
— Возьмите, — повторила она, протягивая ему теперь свой подарок. — Возьмите, пожалуйста!
— Что ж, — сказал он, беря поблескивающую лаком и позолотой книжечку, — спасибо!..
Едва ли он напишет что-нибудь в этой вещице.
Совсем неожиданно, бывает, зародится в нем что-то неясное, но желанное и как будто живое. Тревожит его. И живет он тогда, не видя ничего вокруг и не слыша. Так складывается в нем то, что называется стихами. Что-то определенное, четкое и точное. Ясное в своем ритмическом строе… И пойдет потом, и пойдет из него само. Стремительно, безудержно! И пишет тогда он на чем придется — на измятых и замусоленных страницах затасканных в карманах пустых блокнотов, на обрывках газет, на папиросных коробках!..
И счастлив бывает тогда!..
Только тогда и бывает счастлив. И не требуется ему никаких записных книжек в дорогих лакированных переплетах!..
Но случается такое с ним все реже и реже. И все трезвее, все холоднее оценивает он то, что собирается вылиться из него, выплеснуться…
— Только зачем это? — сказал он. — И что бы это подарить мне вам в ответ?.. Нет у меня ничего такого…
— Подарите свой автограф.