Зачем это нужно было самим поэтам, мне не совсем ясно. Видели ли они в конструктивизме лишь литературную рамку строительства социализма, которому хотели придать поэтический облик? Что касается самого теоретика, то ему приходилось раскрывать свои идеи на поэтических образцах, которые были все же хорошего «второго ряда», тогда как прошлый век в своем начале был славен и рядом первым, можно сказать, первейшим. Но все это едва собралось, окрепло, налилось мускулами не то чтобы рассыпалось, а просто сдалось на милость господствующему мифу, как только тот пошел в лобовую атаку, даже не вступая в переговоры, чтобы потребовать ключи от крепости.

Конструктивизм был средоточием, акме в жизни Корнелия Зелинского, и если ему суждено попасть в учебники истории литературы ХХ века, то, вероятно, только под такой рубрикой. Так нам сказал Витторио Страда, когда мы с братом Александром обсуждали в его доме в Венеции проект возможного предисловия к сборнику трудов отца, который готовился тогда к изданию. Обещав, потом подумав, Страда, в конце концов, отказался.

Все литературные группировки в СССР старались в то время попадать в ногу с историей. Шагая «заодно с правопорядком», они жили в построении, которое условно можно представить в виде треугольника. Если в правом углу стоял коммунизм, который являл собой – здесь отец цитирует Илью Сельвинского – «полное собрание наших надежд»42, то в левом скопилось полное собрание проклятий, адресованных отсеченному и отчасти сочиненному прошлому. А на вершине треугольника царила воля партии, олицетворенная в вожде. Внутри этого треугольника были заключены люди, оказавшиеся в том времени, наэлектризованные верой в этот настигший и унесший их ураган. Без такой веры, сводя историю к вождям и их дурным характерам, мы ничего не поймем в этой системе. И здесь мне важно понять работу мифа в одном человеке, заключенном в замкнутом идеологическом пространстве. Происходило ли пленение по его добровольному согласию, которое условно называется верой в то-то и то-то, или было только знаком малодушия и покорности? В разные времена чаша весов склонялась в одну или другую сторону, но в эпохе, о которой идет речь, вера-порыв вливалась в веру-необходимость и растворялась в ней. Растворялась настолько, что никогда нельзя было провести точной границы между принуждением и энтузиазмом, искренностью и неволей. Где-то она существует, эта граница, но так хорошо спряталась, что уже и не отыскать.

При этом это облако вовсе не состояло из одних идейных газообразных веществ, миф был предельно конкретен, как и грубо материален, обитал не где-то в душах, но и на бумаге, поглотившей необъятное количество древесины, он был слеплен не только из собраний сочинений, где указывалось, как думать и что делать, но также из декретов, отчетных докладов, пятилеток, перевыполняемых трудовых норм, голосований, доносов и крепящих всю систему «органов». Это был своего рода триумф воли, ибо учение у власти имело обличье мужа, с которым вступали в брак писательские души, как, впрочем, и все остальные. Он пародировал собой Небесного Жениха в христианстве, он был как строгий игумен монастыря, невесты-насельницы которого находятся у него в неусыпном повиновении. Правила обители были суровы: пойманная на подозрении в измене душа-овца прежде, чем быть наказанной и зарезанной надзирателем, должна была высечь и выстричь себя сама. И сама же положить голову на жертвенник.

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Похожие книги