Всё это справедливо лишь при определённых условиях. Справедливо лишь тогда, а человеческое благодаря литературной известности лишь тогда годно к светской публичности, когда оно достойно публичности духовной; в противном случае известность приведёт к насмешкам или скандалам. Этот закон необходимо соблюдать, этого критерия необходимо придерживаться. И теперь мне надлежит обратить к себе вопрос: оправдана ли публикация моих записок, изделия одного одиночества, привыкшего к публичности? Иными словами, годны ли они к светской публичности,
Сочинение это, обладающее безоглядностью приватно-эпистолярного жанра, в самом деле – говорю по всей правде и совести – выявляет духовные основы того, что я мог предложить как художник и что принадлежит общественности. Коли духовной публичности было достойно последнее, то нижеследующий отчёт, по-видимому, тоже. И поскольку его у меня домогалось время, причём неотступно, то, сдаётся мне, время имеет на него кое-какие права; тут, думаю, документ не настолько пустой, чтобы не стать известным нынешним и даже будущим, хотя бы в силу выявления симптомов времени, безграничности духовного волнения, усердия говорить обо всём сразу… Неясность по вопросу, оказался ли я при этом не просто плохим мыслителем, но, обнажив духовный фундамент своего художничества, ещё и скомпрометировал последнее, для меня не повод положить данное сочинение под сукно. Да выйдет наружу правда. Я никогда не представлялся лучше, чем есть, и не намерен этого делать – ни посредством говорения, ни посредством умного молчания. Никогда не боялся показать себя. Воля, которую Руссо изъявляет в первой фразе «Исповеди», которая в его время считалась новой, неслыханной: «показать человека во всей правде его природы, и этим человеком буду я», которую Руссо называет «доселе беспримерной», полагая, что её исполнение не найдёт подражателей, въелась в плоть и кровь, стала самоочевидностью, главным духовно-художественным этосом века, к коему я по большей части принадлежу, – девятнадцатого; и строки Платена сложены и о моей жизни, как и о жизни столь многих сынов этой эпохи исповедников:
Повторяю: усложнённая сосредоточенность на образе или слове пригодна для бюргерской публичности, коль скоро достойна духовной. В этом случае достоинство приватного лица не страдает ничуть. Я имею в виду прежде всего один человечески-трагический аспект этой книги, интимный конфликт, ему посвящена не одна страница, он нередко определяет, окрашивает мою мысль. О нём тоже, о нём в особенности следует сказать, что предание его гласности, в той мере, в какой оно вообще было возможно, духовно оправдано и потому лишено непристойности. Ибо, развернувшись в духовной сфере, сей интимный конфликт, несомненно, обладает достаточным символическим достоинством, дабы иметь право на публичность, а потому при описании не выглядеть постыдно. Просвещённая бюргерская общественность, то есть общественность, всемерно отождествляющая себя с духовной, не оскорбится разглашением личного, достойного публичности духовной, на которое последняя имеет определённые права. Возможно, доверчивость, выразившаяся в таком разглашении, станет свидетельством чрезмерной «одинокости» и оптимистической наивности, но её крушение не будет бесчестьем для того, кто нёс эту доверчивость в своём сердце.