Работая над книгой, пытаясь добросовестно (или педантично) снова разравнять взбаламученные, взвихренные временем основы своего естества связными предложениями, я, как уже говорилось, служил времени. Иной, однако, ознакомившись с нижеследующими главами, может рассудить, что «служил» я, ей-богу, странно, не испытывая к этому времени здоровой любви, не дисциплинированно, упрямо, сотни раз демонстрируя враждебное непослушание и злую волю, и отнюдь не заслужил чести быть причастным к тому, что оно исполнилось, свершилось, воплотилось. Что в стремлении подпереть, защитить отмирающее, дряхлое, отбиться от нового, необходимого, от самого времени, тем самым пытаясь повредить ему, я не столько (не только) выказал себя скверным мыслителем, сколько (но и) выказал свои скверные мысли, скверные взгляды и характер. На это хотел бы возразить, что времени можно служить не единственным способом и мой – не обязательно такой уж неправильный, скверный и неплодотворный. Один современный мыслитель сказал: «Нащупать направление, в котором развивается культура, не так уж и сложно, с визгом примкнуть к нему – не так уж и почётно, как у нас полагают ополовиненные мозги. Увидеть течение жизни, её отливы, противоречия, натяжение, необходимые противовесы, противоборствующие силы, которые вновь взнуздывают жизнь, буде она ослабеет, израсходовав собственные, распознать противников, без которых жизненная драма остановилась бы, – всё это не только увидеть, но живо почувствовать встречные потоки в самом себе – вот что делает человека вполне человеком своего времени». Прекрасные слова, будто снятые у меня с языка. Не думаю, что суть и долг писателя – «с визгом» примыкать к основному направлению, в котором развивается культура. Не думаю и по природе своей не могу думать, что для писателя необходимо и естественно подталкивать такое развитие в самом положительном смысле, прямым, доверчиво-энтузиастическим заступничеством, подобно прямодушному, праведному рыцарю эпохи без сомнений и угрызений, у которого довольно несгибаемой воли и мужества для этого самого времени – его бога. Писательство всегда казалось мне скорее продуктом и свидетельством сложности, дурного изобилия внутренних конфликтов, противоположностей и противоречий – «тут» и «там», «да» и «нет», две души в одной груди. Откуда вообще писательство и куда, если оно не духовно-нравственные хлопоты о своём раздвоенном «я»? Честное слово, я не рыцарь эпохи, не «вождь» и не хочу им быть. Не люблю ни «вождей», ни «учителей», к примеру, «учителей демократии». Но меньше всего люблю и почитаю ту мелюзгу, ничтожеств, нос-по-ветру, кто живёт тем, что всё знает и встроился, сброд из обслуги и посыльных времени, кто, беспрерывно заверяя в своём пренебрежении к менее мобильным и шустрым, семенит сбочку от нового; а ещё не люблю тех корректных по отношению ко времени пижонов, духовных swells и elegants, кто носит последние идеи и словечки – «дух», «любовь», «демократия» – будто монокль, так что сегодня уже трудно слышать этот жаргон без отвращения. Все они, и подвизгивающие, и снобы, упиваются свободой собственного ничтожества. Они, как я сказал, ничто и потому вполне свободны судить да рядить, причём всегда по новейшей выкройке, à la mode. Я искренне их презираю. Или моё презрение – лишь задрапированная зависть, поскольку я непричастен их ветреной свободе?
Но в каком же смысле непричастен? В каком смысле связан, повязан? Если я в отличие от них не ничто, тогда что же я? Это и был вопрос, который загнал меня на «галеру»; «сравнивая», я силился найти на него ответ. Понимание, не раз готовое выйти на поверхность, оказывалось туманным, шатким, недостаточным, диалектически-односторонним, от напряжения искривлённым. Стоит ли ради плохонького спокойствия в последний момент ещё раз попытаться кое-как его закрепить?