И в дальнейшем, в рассказе о Пискареве, где рассказчик как бы оборачивается другим лицом, нет-нет а вдруг высунется кое-где опять пошлый взгляд на вещи
Все же в рассказе о Пискареве этот автор-пошляк редко обнаруживает себя. Зато он вступает в свои права в рассказе о похождениях поручика Пирогова. Здесь он на виду, он щеголяет своими вкусами, сентенциями, объяснениями происходящего. То он заявляет, при переходе от рассказа о Пискареве к рассказу о Пирогове: «Я не люблю трупов и покойников…» и т. д.; то сам, вместе с симпатичным ему Пироговым, ставит на одну доску Озерова и Грибоедова, как выше ставил на одну доску Булгарина, Пушкина и Греча; то выражает восхищение неисчислимыми талантами Пирогова, как-то: искусство пускать из трубки дым кольцами, умение очень приятно рассказывать анекдот полустолетней давности, умение посплетничать об актрисе хоть и грязно, но вроде и не совсем грязно («он любил поговорить об актрисе и танцовщице, но уже не так резко, как обыкновенно изъясняется об этом предмете молодой прапорщик»). Иной раз этот рассказчик пускается в глубокомыслие и изрекает пародийные идеи, предсказывающие Козьму Пруткова: «Человек такое дивное существо, что никогда не можно исчислить вдруг всех его достоинств, и чем более в него всматриваешься, тем более является новых особенностей, и описание их было бы бесконечно»; напомню, что это изречение заключает исчисление «достоинств» не кого иного, как поручика Пирогова. В том же духе сентенция по поводу того, что жена Шиллера была очень глупа: «Впрочем, глупость составляет особенную прелесть в хорошенькой жене. По крайней мере, я знал много мужей…» и т. д.
Этот пошлый рассказчик, подобно рассказчику повести о ссоре Иванов, принадлежит сам миру, им изображаемому, как бы слит с ним. Но мир этот – безумен, дик, абсурден сверху донизу. Он построен на нелепости. И сознание рассказчика (в данном его облике) таким же образом построено на нелепости.
В науке уже не один раз указывались материалы, сюда относящиеся; с одной стороны, исследователи говорили об «алогизме» комического «сказа» Гоголя, и еще А. А. Потебня приводил целую серию цитат, обличающих как бы нарушение всех норм логики, и именно используя «Невский проспект».[99] С другой стороны, В. В. Виноградов проницательно показал, что у Гоголя изложение приобретает те или иные стилистические черты в зависимости от того, о ком и о чем идет в нем речь.
В самом деле, и в том случае, о котором говорилось выше, – в характеристике рассказчика, являющего лицо того, о чем он рассказывает, – мы видим это. Конечно, дело здесь не в комическом сказе и не в алогизме Гоголя, как дело вовсе не в том, будто Гоголь подменял изображение социальной действительности субъективистской игрой комических или сатирических фикций. Как раз наоборот: Гоголь строит образ рассказчика как реальнейшее раскрытие психологического содержания реальнейшего мира гнусного зла, на который он нападает. Не Гоголь алогичен, а уклад жизни, нашедший столь острое выражение свое в картинах Невского проспекта; и абсурды здесь – не игра фантазии, а реальность общественного зла. Эти абсурды проникли в самую