Перрон заканчивается, и мы входим в зал ожидания. Витражные окна, покрытые затейливым узором, дрожат от каждого проходящего мимо состава. Вокзалы, кажется, ни в одном городе, с тех пор, как я был пацаном, не изменились. Те же деревянные скамейки, облупившаяся краска на стенах и бабка с тележкой, продающая семечки.
Колесников идет рядом, легкой походкой, руки в карманах. Оттаял парень. Ещё вчера он был совсем другой — угрюмый, молчаливый, как будто внутри себя закрылся. Теперь снова шутит, язвит, как раньше. Я радуюсь, хоть виду не подаю. Сашка в строю — это хорошо.
— А знаешь, Беркут, — он вдруг замедляет шаг, — у тебя тут какая-то особая атмосфера. Чувствую, как будто я в фильме «Весна на Заречной улице». Сейчас из -за угла девчонка с косой появится.
— Обрадовался! Это все твои фантазии, так что не надейся.
Сашка смеется, как раньше. Я снова думаю, как мало времени у нас бывает на простые вещи — вроде этой дороги по перрону.
В Афгане ты такого не ценишь.
Едем на трамвае до адреса, написанного на клочке бумажки. В отделе кадров выцепил.
Смотрю с любопытством в окно, какой он — мой город. Знакомый и незнакомый одновременно.
Такое не объяснишь даже другу.
Выходим на остановке, и я вхожу в ступор.
Стоят рядами серые панельные пятиэтажки — хрущёвки. Все похожие друг на друга, как инкубаторы. Даже виду не подаю, что иду наугад.
Иду, вычитывая номера домов.
А вот и оно!
Заходим в подъезд, поднимаемся по ступеням лестницы на третий этаж, незнакомая деревянная дверь. Я стучу три раза. За дверью слышится шорох, цепочка дрожит. Дверь приоткрывается, и на пороге появляется… мама.
— Глеб! — она вскидывает руки, глаза блестят от слез. — Сынок, ты вернулся!
Она тут же обнимает меня, крепко, как только мать может обнять сына, которого не видела долго. Её ладони шершавые, но тёплые и родные.
— Мама, это Саша Колесников, мой товарищ.
— Здравствуйте, Саша, заходите, заходите, вы, наверное, голодные! Снимайте ботинки, идите в комнату.
Проходим внутрь. На стенах обои с цветочками, хотя кое-где пятна от времени. В углу стоит массивная польская стенка — гордость мамы. На полках фотографии, книги, хрусталь.
Из кухни тянет запах борща.
— Идите сюда, — зовёт она. — Кушать будем.
Она приготовила большущую кастрюлю борща, будто ждала роту солдат. Впрочем, сегодня это почти правда.
Мы с Сашкой сидим на кухне. Я разглядываю свою мать, которая суетится возле стола. Ей где-то пятьдесят пять лет, но выглядит она моложе — высокие скулы, прямой нос, губы, которые кажутся чуть сжатыми, будто она собирается что-то сказать, но не говорит. Волосы светло-каштановые с прядками седины, аккуратно уложенные в простую прическу.
На ней домашний халат — светлый в мелкий рисунок.
Она двигается быстро, но не суетливо — как человек, который знает, что каждая минута на счету. То чайник поправит, то конфеты в вазу переложит.
— Мам, — я наконец решаюсь, и она застывает с чайником в руках. — Я вспомнил, что Маша Озерова рассказывала про мое усыновление.
Мама поворачивается ко мне медленно, будто пытается оценить, насколько серьезно я настроен. Ее серые глаза на секунду опускаются, потом снова поднимаются и она смотрит прямо на меня.
— И что она рассказывала? — спрашивает она, улыбнувшись чуть-чуть как-то неестественно, натянуто.
— Про то, как меня взяли из детского дома, — говорю я прямо. — Мне ведь уже четырнадцать было. Да я и сам помню.
Она ставит чайник, слишком громко, чем собиралась.
— Ну… так получилось, — тянет она и садится напротив меня. — Мы с отцом долго об этом думали. Ты же знаешь, я детей любила всегда…
— Мам, ну не юли, — перебиваю я. — В чем был смысл? Зачем вам был нужен я, почти взрослый?
Она вздыхает, сцепляет пальцы в замок на столе. Я видел, как они чуть побелели от напряжения.
— Глеб, это сложный вопрос… — начинает она, но я только усмехаюсь.
— Да ладно, мам. Ты говоришь так, будто я сейчас судить тебя начну. Просто скажи, как было.
Она умолкает, а потом резко встаёт.
— Тебе надо понимать… — она замялась, поправляя невидимую складку на юбке. — У нас с отцом… были причины.
— Какие? — Я смотрю ей прямо в глаза, но она не выдерживает взгляда, отворачивается к окну.
— Не время сейчас, Глеб. Ты все равно не поймешь, — неожиданно произносит она, не глядя на меня.
— А вот теперь, мама! С этого места поподробнее, — хрипло цежу. — Я не в том возрасте, чтобы слушать такие отговорки.
— Глеб, давай поговорим вечером. Извини, не при посторонних, — кивает она на Колесникова. — Кушайте, ребята! –пододвигает ближе к нам тарелки, — и резко выходит из кухни.
Переглядываемся с Сашкой и приступаем к еде.
Разговор с мамой оставляет странное послевкусие — где-то внутри скребёт. Слова её, интонация, паузы… как будто она что-то недоговаривает.
«Не накручивай себя», — пытаюсь я успокоить внутренний голос. Но чувство недоверия не отпускает.
Если она что-то не договаривает, значит, причина весомая.
Я поднимаюсь с места и выхожу в комнату.
— Где брат? — сухо спрашиваю.
— Ушёл куда-то, — мама смотрит на меня пристально. — Он сейчас часто пропадает, дела какие-то. Глеб, ты его не узнал бы, совсем он изменился.