Наконец я отрываюсь от клавишей и подхожу к полке с пластинками. К моей радости, пластинки с минусовками стоят на месте. Это означает, что я могу играть Моцарта, Бетховена и Брамса с оркестром. Партия фортепиано на пластинке отсутствует. А чтобы пианист не сбился с такта, в тех местах, где фортепиано солирует, тикает метроном. В длинных партиях tutti это особенно забавно. Создается впечатление, будто играешь с целым оркестром. Однако на сегодня игры на фортепиано для меня довольно, ни одного концерта для фортепиано с оркестром я не знаю достаточно хорошо, даже концерта до минор Моцарта, который учу вот уже два года. Я нахожу Бернстайна — Третья симфония Малера. Это мне подходит, думаю я, стоя посреди гостиной перед большим окном, смотрящим на долину и на реку. Высокие серьезные ели, как в крематории. Маму, Брура Скууга и Аню кремировали. От них не осталось даже кончика мизинца. Не знаю, лучше ли мысль о том, что они превратились в пепел, мысли о том, что они гниют в земле. Но этот вид из окна, который Брур Скууг выбрал когда-то для своего дома, подходит мне сейчас как нельзя лучше. Я ставлю пластинку и сажусь в одно из кресел «Барселона». Меня мучит совесть, что я позволяю себе такую роскошь среди бела дня, но утешает мысль, что мои пальцы сегодня больше не способны играть.
Третья симфония Малера. Я словно возвращаюсь к знакомым источникам, поднявшись над своим личным. Послеполуденное солнце заглядывает в большое окно. Зелень елей золотится в его лучах. Музыка то взмывает ввысь, то низвергается оттуда. В этой симфонии горизонт все время отступает. Я не знаю более точного описания контрастов жизни, во всяком случае, в ту минуту, в тот период моей жизни. Но мне кажется, что у меня еще есть возможность верить в жизнь, налаживать свою, идти дальше, вопреки всему тяжелому, что я пережил. Усилители McIntosh Брура Скууга и два динамика AR вместе с проигрывателем и адаптером создают иллюзию, которая выдерживает конкуренцию с действительностью. Передо мной играет Нью-Йоркский филармонический оркестр. Бернстайн дирижирует в гостиной Марианне Скууг. Медные духовые воздвигают вертикальные колонны среди этой горизонтальной вспышки, посреди скорби, скрывающейся за переживаниями, жизненного опыта, купленного дорогой ценой, — всего того, что делает Малера Малером. И когда радость, серьезность, примирение и сама жажда жизни достигают своего апогея в конце последней части, я вдруг разражаюсь слезами, охваченный отчаянием от всех своих потерь, в страхе перед тем, что ждет меня впереди. И в этом безутешном состоянии меня застает Марианне. Она вбегает в гостиную, склоняется надо мной, прижимает меня к себе, и я получаю передышку, зарывшись лицом в мягкую ямку на шее Аниной матери.
— Прости меня, — всхлипывая, шепчу я. — И пойми правильно. Все хорошо. Я так счастлив, что могу здесь жить.
— Мальчик мой, — тихо произносит она, без конца гладя меня по голове, и мы слушаем Малера вместе. — Я не знала, что ты так сильно ее любил.
Вторая ночь на Эльвефарет
В тот вечер мы с Марианне уже не пьем вместе вино. Как только я успокоился и она убедилась, что со мной все в порядке, я иду на кухню, делаю себе несколько бутербродов и ухожу к себе, чтобы Марианне убедилась, что я в состоянии соблюдать наши правила. Сейчас я только
Однако после «Ladies of the Canyon» наступает тишина. Полная тишина. Только через час, уже ближе к полуночи, она поднимается по лестнице на второй этаж. Неужели ей достаточно так мало спать? Она не идет в свою комнату, не идет в ванную. Она заходит в комнату для гостей, запретную комнату. Я слышу, что она говорит там по телефону. Тихий голос едва проникает сквозь стену. С кем она разговаривает так поздно? Есть ли у нее любовник? Мне не хочется, чтобы у нее был любовник.