Сплавщики поели трески с хлебом и выпили вина за здоровье странного священника. Вдруг раздался страшный грохот. Гигантская трещотка, установленная на башне, призывала в церковь. Словно муравьи, со всех сторон сползались люди к дороге, ведущей к божьему храму. Сплавщики вошли в церковь последними и сбились кучкой подальше от алтаря, почти у входа, сохраняя расстояние между собой и селянами. Здесь и присоединился к ним Шеннон, когда, перекусив с Паулой на паперти, проводил ее к женщинам, сидевшим поближе к алтарю.
Появился священник. Помолившись, он направился к амвону, и тотчас люди шумно задвигали стульями и скамеечками. Священник поднялся по скрипучим ступенькам ветхой лестницы, и над головами прихожан поплыла тишина, словно спустившаяся с неба, а прозвучавший в пей голос почти испугал собравшихся.
— Братья и сестры во Христе, — начал священник, — вы хорошо знаете то, о чем я вам сейчас скажу. Вы повторяете со вчерашнего дня: «Тише, господь бог умер». «Не пойте, наш господь умер». Мы говорим так, — и голос ого стал громче, — но сами остаемся прежними, хотя нет на свете более страшных слов. Господь бог умер! Что еще можно сказать? Ничего. Мне остается только возопить: «Господь бог умер!», чтобы слова эти парили в воздухе, а самому погрузиться в молчание.
Шеннон был захвачен с первой же минуты, едва этот человек заговорил, просто, без латыни, от чистого сердца.
— Но мы слишком часто повторяем слова, и они теряют смысл. Когда нам говорят, что кто-то умер, мы не чувствуем этого всей своей плотью. Видно, это бог нас милует, ибо плоти нашей не вынести такого удара, и мы знаем не самые вещи, а лишь слова. Но смерть господня должна поразить нас. Нам не уйти от нее, она здесь. Вот мне и приходится брать на себя смиренное дело женщины, которая ревностно начищает потускневшее серебро. Я отточу и отчищу, если смогу, свои слова, чтобы они ослепили пас, словно живое серебро, и страшный вопль о смерти господней ранил нас навылет.
«Как это верно, — подумал Шеннон, — слова слишком ничтожны. Мы говорим «любовь», а сердце паше изнывает». Он жадно слушал, ибо то была не книжная проповедь, а глас вопиющего в пустыне. И действительно, священник был почти одинок: его речь взволновала лишь Американца да Шеннона; у остальных же эта странная проповедь об одиночестве, без привычной латыни, славословий и штампов, вызвала недоумение.
Священник продолжал говорить о том, что мы, по недомыслию, слишком щедро поминаем всуе слово «бог», как слово «знамя» на митингах, забывая о том, что знамя это воин сжимал в руке до последнего вздоха и даже после смерти не выпускал, пока древко но отсекли вместе с окоченевшими пальцами. И с той же легкостью, с какой мы поминаем божье имя, мы относимся к самому богу: вот почему паша вторая заповедь — самая важная после любви к нему — чтить имя его.
— И я говорю вам, — продолжал он, — произнося слово «бог», думайте о боге всем сердцем и всей кровью, как жаждущий мечтает о воде, которая смочит его пересохшие губы, и не в силах думать ни о чем другом — ни о пище, ни о женщине, ни о чести. Если бы бог был с нами, он у пес бы все, как река, и нам остался бы лишь ослепительный свет. Но нам не хватает мужества для такой веры! — воскликнул он, — Мы счастливы, забывая, мы тешимся малодушием, и на сотни ладов выдаем его за храбрость. Да, раньше и праведник, и грешник были сильны. И тот и другой верили в бога, трепетали перед ним и потому были достойны надежды. Теперь же мы погрязли в бумагах, речах, книгах, организациях, а о боге забыли. Мы пользуемся им, извлекаем из него выгоду, не смея взглянуть ему в лицо, ибо тогда паша трусливая и удобная жизнь стала бы невыносимой.
Его голос пресекся, когда он понял, что бессилен описать величие бога, его могущество, его гнев, его безбрежную любовь и скорбь. Бог являлся только святым, и они, поверженные и обессиленные, падали ниц перед ним. И священник заговорил о смерти, о том, что здесь, на этой земле, обращались в прах поколения. Эти люди любили, враждовали и ненавидели, считая себя осью вселенной. Но что осталось от них?