Утром следующего, такого же ясного, дня Птицын встал из постели цветущим и десятилетним. По традиции в классе ему полагалось раздать двадцать девять «Аленок», закупленных мамой на мелкооптовом толчке. Класс ответно вручил размахайку-открытку с пространными гелевыми пожеланьями и одною беспечной скабрезностью от настоящих друзей. Он уже проявил себя в русском и литературе, был застенчив, смирен, обходителен и довольствовался в это время летучей, ни к чему его не принуждающей в общем кругу популярностью мелкого, но наблюдательного беллетриста. «Колокольня», пособие в злости и стати словесной, составляла десерт его школьной недели, и в преддверье его юбилейного дня мама вырезала из газеты бесплатный купон и заслала на Красноордынскую, 3 поздравительное шестистишье. Поздравляшку набрали курсивом и снабдили легчайшей виньеткой, растрогавшей маму еще у почтового ящика, но кровавая третья страница с отчетом о трупе, обнаруженном в до тошноты ей известном дворе, сыпанула песку в праздничный костерок. Мама слабо дружила с дворовым кагалом, не любя ни своих же ровесниц, теперь уже, впрочем, лишившихся всякого возраста, ни раздерганных тридцатилетних ослиц, ничего не умевших и не захотевших уметь, и известье о жертве еще не проникло в их дом. Саша Ч., несмотря ни на что, отработала номер свой так, что и маме казалось: еще есть возможность пройтись до вьетнамского логова, завернуть в прошлый двор и застать Панайотову-младшую там, на крыльце, в полотенце, при мертвых туфлях и раздавленной сумочке вместо орудий страстей; юбиляр должен был возвратиться еще через час лишь, но пытаться укрыть от него экземпляр было тщетной затеей: сжечь, снести на помойку — добудет себе из соседского ящика; подпалить, что лежит у соседей, чтоб наверняка, но, в конце концов, надо же взять себя в руки; ко всему, он уже мог наслушаться в школе, в трамвае, потому что у всех везде рты, нужно просто спустить это на тормозах, не позволить раздуть; но заочница Саша себя отдала до упора, и она понимала: ее словаря эмэнэса и кладовщика (в девяносто шестом институт ее кончился и начался ее хлебкомбинат), даже и озаренного беглыми сполохами богословия, недостанет заткнуть этот бьющий во все потолки обостренный фонтан. От досады мама принялась набирать телефоны редакции, но на Красноордынской уже был введен мораторий на переговоры с читателем: ошалевший заммэра Немилов, щелкопер тридцати семи лет, отвечающий за угнетение прессы в районе, закатился в редакцию в девять утра и залился в проклятьях; пономарь тосковал, не перечил, был рад, что дал Саше отгул; укрепившийся на «Колокольне» (тогда звалась «Знаменем Ленина») посреди перестройки, за четырнадцать лет, перевитых запоями, роем угроз и судов, он был стрелян и бит и сто раз предстоял звонкой шушере из аппарата и плечистым посланникам от домогавшихся мэрского кресла команд с Вторчермета и Швейки, так от тупости и не сумевших наладить успешный подкоп под верховного Платьева, покровителя благоустройства и женского спорта, сочинившего смелую схему отжатия сумм через им же самим учрежденный «Центр общих услуг» и держащего под колпаком всепокорный «Маяк», где десяток коллег год от года кропали постыдную летопись праздников улиц с наградными листами за лучший балкон и валяли мучительные интервью с ветеранами легкой атлетики, бесполезно тасуя колоду пустых заголовков. «Колокольню» кормил городской нефтяной терминал, чей хозяин Стасенко был сцеплен с большим областным человеком и имел независимость от завидущего Платьева, слыл анпиловцем и чудаком, пораженным гореньем величия, но печатный свой орган лелеял, как язву желудка, и когда в позапрошлом году в полосе, освещавшей жилищные скорби района, проскочила блохой опечатка, так, что женское в ней общежитие поменяло начальное «о» на похабное «е», то с шофером рванул по киоскам и выкупил весь поступивший в продажу тираж, не сумев уберечь лишь подписчиков; озадаченный Глодышев, глядя в забитый газетною прорвой багажник «фольксвагена», поспешил убедить попечителя, что они все равно все слепые.