Критически относясь к знакам ex tripudiis, Цицерон не менее суров и к знакам ex caelo: для него и те, и другие — всего лишь пародии на ауспиции, подобия ауспиций. Действительно, в первом веке гром Юпитера был ценным оружием в руках тех, кто хотел не допустить комиции (ibid. 2, 74): достаточно было сказать, что ты его слышал. Для магистрата удобно было то, что он уже не должен был лично наблюдать за небом или же притворяться. Эту задачу он переложил на пуллария — или, вернее, приказным путем заставлял его говорить, что тот слышал гром и видел молнию (ibid.: «ныне приказывают пулларию»; ср. Dion. 2, 6, 2). Эта деградация обряда, а также мода, которая все чаще побуждала людей обращаться к гаруспикам, привели к тому, что искусство авгуров пришло в упадок, и в период осуществленной Августом реставрации оно уже пребывало в жалком состоянии. Цицерон констатирует, что его коллеги забыли свое искусство (Diu. 1, 25). Если в других сочинениях он только изобличает древность материала и небрежение к нему (Leg. 2, 33; Nat. d. 2, 9), то в своем главном произведении он проявляет знание истинных причин бедствия. Конечно, дело было в предосторожностях и ухищрениях в области законов, допущенных римлянами и их авгурами в лучшие времена в качестве предохранительных мер против «психоза знаков». Но, между тем, и греческое влияние сыграло свою роль: привлекательная и влиятельная религия побежденных выдвинула своих проповедников, навязала свои мифы, не привнеся при этом ничего такого, что могло бы омолодить и укрепить казуистику интерпретаторов Юпитера О. М.
Желательные или вынужденно терпимые ауспиции, служившие формой выражения для Юпитера, не в большей мере противоречат законам природы, чем высказывания людей, своевременно понятые и ставшие omina[715]. Во всех отношениях отличаются от всего прочего знамения (продигии) — из ряда вон выходящие, часто чудовищные явления. Они только указывают на гнев богов или какого-либо одного бога, которого нужно идентифицировать и умиротворить. В древние времена они, как и ауспиции, не предвещают будущего и не предвосхищают его. Они также не проясняют ничего в настоящем. Они лишь неожиданно выдвигают проблемы, вызывающие страх. Все народы в большей или меньшей степени чувствительны к таким сюрпризам. Но римляне и здесь отличаются — не столько тем, какие чувства они при этом испытывают, сколько тем, какое место они им отводят в жизни, и прежде всего — неожиданными последствиями, которые влечет за собой их внимание к знамениям: последствиями в сфере религии, далеко выходящими за пределы того, чем является сам предмет. Примечательно уже большое число их наименований. Кроме слова общего значения — знамение (prodigium), используются еще ostentum и portentum, monstrum, miraculum. Слова ostentum и portentum, по-видимому, чаще всего употреблялись, когда речь шла о феноменах неодушевленной природы, в противоположность слову monstrum. Наименее терминологически определенное слово miraculum характеризует знамение как повод для удивления.
Конечно, в этом Рим многое взял от этрусков. Как ни мало у нас сведений о них из-за отсутствия текстов, написанных местным населением, все же можно заметить, что по своему характеру они были мрачными и склонными к тревоге людьми. Однако весьма трудно, исходя из дошедших до нас поздних или искаженных легенд, восстановить возможности влияния этрусков и хоть как-то их датировать. Своих богов они представляли грозными, устрашающими. Было ли влияние этрусков единственным? Не оказали ли греки свое влияние на ранних этапах истории Рима? Поскольку историки всегда делятся на консерваторов и скептиков, они, вооружившись вескими аргументами, вечно спорят друг с другом. К единому мнению они пришли только в отношении одного факта: как мы видели выше, летописи относят ко времени Тарквиния второго «обретение» Сивиллиных книг, и за этим кроется важное подлинное обстоятельство: первые рукописи, в которых речь идет о знамениях, появились в Риме в этрусский период.