Чудеснейший момент, производящий почти трогательное впечатление. В правой руке у него тонкая, тонкая игла. Пальцы одухотворенные, плотно сомкнутые, длинно-вытянутые, в особенной манере работать. На столе принадлежности гравирования. На стене множество картин и портретов, большею частью французских художников, любителем которых был Ходовецкий. На переднем плане офорта, за большим круглым столом, жена и дети художника рассматривают картины. Тут же и одна прелестная деталь: лежит кукла для двухлетнего ребенка. Слева большое окно, портьера которого отодвинута вбок. Таков прославленный офорт, одно из лучших созданий немецкой графики. Не подлежит сомнению, что некоторое внушение со стороны амстердамского гения наблюдается и здесь. Оно ощущается в моменте прерванной работы, в общем тоне позы гравирующего художника у большого окна. Но существенным отличием, почти в расовом смысле, обоих офортов является следующее обстоятельство.
Рембрандт на своей картине владеет всем вниманием зрителя единолично, в царственном одиночестве духа. У Ходовецкого на первом плане семья, всё собою покрывающая и закрывающая. Художника надо искать где-то в стороне, в углу, где он ютится какою-то симпатичной мышкой. Весь берлинский бюргерский быт тех времен дан в превосходном изображении. И можно легко себе представить широкую популярность этого офорта в филистерски-семейственной и пивной Германии XVIII века, где спекулятивная мысль и интимный быт сплелись между собою в один своеобразный клубок. Но это же время было эпохою бури и натиска, «Вертера» и молодого Гёте. Офорт Рембрандта глядит в совсем иные миры. По своему основному источнику он даже не произведение северо-германского духа, в его голландском отподоблении. Рембрандт ни раз изображал себя в кругу семьи, вместе с Саскией и в разных других сочетаниях. Но никогда семья не получала у него характера сантиментального господства над душевным миром её главы. Да и еврейская семья в целом, при исключительной крепости соединяющих её связей, сама по себе является ничем иным, как трудовою общиною, компактным рычагом для борьбы с окружающим миром. Много в ней пиететной сладости, но нет слащавости. Есть сахар, но нет сахарина. Никогда в ней волевой мотив родительской опеки не пропадает, не растворяется в нежной созерцательности. И нельзя даже себе представить такого момента, когда Рембрандт растаял бы в окружающей среде. Да и ближайшая среда его, Саския, Гертген, Диркс, Гендриккия Стоффельс, Титус и Корнелия – все они были рабочие люди, люди трудового союза, во всех смыслах слова, вплоть до контрактных взаимообязательств, связывающих юридическими отношениями. Тут кремень чисто иудейский, делающий в столкновениях огонь и искры. Не то совсем у Ходовецкого. Он без шапки, как настоящий европейский человек, чувствующий себя не в походе, а в тепле, в довольстве, в домашнем уюте. Нельзя и представить себе Ходовецкого надевшим шляпу в комнате, как нельзя её и представить себе на кёнигсбергском Канте. Еврейский гений всегда в шапке, а немцы – бесшапочно гениальный народ, всегда творящий свой домашний очаг, из самой войны выхватывающий горящие головни для этого очага. Громадным лопухом вырастает немецкая семья, как в офорте Ходовецкого, захватывая всю индивидуальную жизнь, топя её в заботливом уходе, глуша поцелуями и постоянно язвя недугами. Весь героизм тевтонского духа совершенно погиб бы в сладких лианах семейно-бюргерского быта, не будь катаклизмов войны, туда спасается от своих тенет германская предприимчивость. Отсюда, может быть, и страшная furor teutonicus[58], поражающая мир своим дьявольским величием. А евреи воевать не умеют, не могут и не будут воевать, ни в каких дальнейших веках.
17 июня 1924 года
Базан