Портрет музыкален в высокой степени, и словами почти нет возможности передать впечатление от него. Такую печаль словами не утешишь. Только арфа Давида может смягчить её и смягчала когда-то. Тут всё необычайно крупно и возвышенно. Легкий, легкий, едва ощутимый наклон головы. С лица как бы совлечен покров жизнерадостной обыденности, и оно как-то сосредоточенно посерело в переживаемой минуте. Губы сомкнуты печатью пустынного безмолвия. Спускающиеся с головы волосы сливаются с бородою в мягком водопаде. Таков портрет, который сразу входит в душу и остается там надолго. Но изображенная художником минута ощущается, как вечность. Саул был несчастен в своём соприкосновении с космическою необъятностью. У царя не хватило слов и жестов для волновавших его мыслей. Не хватало, может быть, и собеседников. Таким именно и является перед нами в изображении Рембрандта этот оклеветанный царь. Одно облако на высоком небе остановилось и застыло в своей удручающей серости над высоким библейским утесом.
Сколько ещё стариков, в пятидесятых и шестидесятых годах рембрандтовского творчества! Еврейский народ имел своего великого живописца. Портрет в лондонской коллекции Робинсона производит на глаз эстетически законченное впечатление. Он проливает в душу волну успокоения и просветления. Это субботний портрет, со всеми вдыханиями, со всею иератическою безмятежностью, подобающею празднику. Это символ еврейского народа, пригодный для всех времен, для всех злоб дня, для всех смен и перемен в политике. Открытое и светлое лицо дает чувствовать незримую улыбку около тонких губ – и улыбка эта сияет в неподвижной вечности. Есть что-то целительное в таком портрете. Всякая мятущаяся душа, всякое налетевшее безумие, всякая внутренняя
Наконец, портрет старика в лондонской галерее, у Герцога Девонширского. Изображен старик, погруженный в думу. Он изогнулся в кресле и облокотил обнаженную голову на правую руку, пальцами своими придерживающую высокий открытый лоб. Старик в удобном домашнем шлафроке. Странная вещь: портрет проникнут величайшим интеллектуализмом. Нет в нём детали, взятой художником в ином аспекте. Всё многодумно, всё многозаботно. И тем не менее мы не имеем тут дела со скорбью о народе или о мировых судьбах, в духе Иеремии. Скорее всего, здесь старец задумался над чем-то глубоко-личным и (или) семейным, о внуках или о судьбе имущества, которым он располагал. Как достиг художник такого разграничения – тайна его кисти и его интуитивного провидения. Но, привыкая к произведениям Рембрандта всё более и более, невольно научаешься вникать в такие тонкости и улавливать их в критическом анализе. В этом смысле Рембрандт был и остается воспитателем для всех, в том числе и для критиков. Но лишний раз приходится повторить мысль, разрабатываемую мною в этой книге. Рембрандт не только евреизирует свои образы, свои портреты, свои картины. Он иудаизирует и зрителя на свой лад, упрямым и постоянным выдвиганием темы вечности перед всеми
Несколько портретов, типичных и интересных, заключают рассматриваемую нами категорию. Прекрасен старик из Эрмитажа в ермолке, с белою, круглою бородою, с тихо вдумчивым выражением лица и со сложенными морщинистыми руками. Эти ветхие руки обращают на себя особенное внимание. Целая повесть жизни лежит на этом благодарном материале для хиромантии. По внешнему виду руки неаристократичны. Это простые рабочие инструменты. Но если всмотреться в них внимательно, то чувствуешь исходящую из них ласку, что-то теплое и надежно доброе. Опять-таки зрителю не понять, как это достигнуто художником. Но кисть великого мастера имеет свои оккультные штрихи, свои обожествления, которые вступают в общую живопись, пронизывая её трепетами высшей человечности. Руки эти, по своей выразительности похожие на иные лица; говорящие своими морщинами: они живут, видят, мыслят и вспоминают, причастные к культу отцов, к культу вечности. Два элемента старого тела на эрмитажном портрете принадлежат всецело одной благородной мемориальной стихии, и трудно сказать, где больше