Если рассматривать картину в частностях, то о ней придется сказать следующее. Перед нами целая галерея лиц разных типов, возрастов, темпераментов и национальностей. Экспрессия их, особенно в центральной толпе, примыкающей к Пилату, шумна и в то же время странно мертва. Коленопреклоненный Иудей, с сучковатой палкой в руках, умоляюще смотрит на Пилата, но губы его сомкнуты и лицо ничего не говорит. Равным образом молчат и остальные три лица этой группы, хотя рты у них широко раскрыты и выражения физиономий исступленные. Но следует отметить, что чем дальше от Пилата, тем фигуры на картине становятся жизненнее и правдивее. Из этой толпы живых лиц особенно выделяется лицо самого Рембрандта, ещё молодого, с непосредственной свежестью в чертах и со светящимися белками глаз, столь характерными на его графических автопортретах. Это одно из доказательств аутентичности гравюры. Что касается фигуры иудея слева, укрощающего патетическим жестом руки толпу, то она натянуто театральна и притом так неестественно вывернута, что нельзя сразу понять, какою рукою делается жест, правою или левою. Сама рука его, представленная в ракурсе, очерчена неудовлетворительно. Несколько лучше нарисован оратор, жестикулирующий со снятою шляпою в темной дали. Христос безупречно банален.
Таков этот прославленный офорт в общих своих композиционно-художественных чертах и деталях. Рембрандт не мог почувствовать себя здесь в своей стихии. Сама тема «Ecce homo» ещё никому в мире не могла внушить никаких подлинных вдохновений. В самом Евангелии это одно из мест, наиболее шокирующих своей тенденциозностью и почти провокационностью. Из Христа делается выставка исключительно для того, чтобы проявить всю низость иудаизма на фоне святости, освещенной бенгальским огнем. В кричащую картину вонзается отравленная игла, клевета на целый народ. Голос пристрастного свидетельства нигде не слышится так явственно, как на этих страницах Евангелия. Что, в конце концов, представляет собою именно это место повествования, как не только пристрастный, но просто страстный, истерически страстный рассказ одной стороны при молчании другой. В моральном отношении, не говоря уже о юридическом, какое значение может иметь такое одностороннее повествование, сделанное фанатическим пером? Но именно потому и все живописные изображения этой ультратенденциозной сцены страдают неприятно деланным пафосом, который в трактовке Рембрандта особенно противоестествен. Как мог этот человек, с глубочайшим знанием не только истории еврейского народа, но и иудаизма, возвести поклеп на всё его моральное существо? Как могли увидеть всю эту торжественную чепуху в таком свете ясные глаза человека, со светящимися белками, так реально и возвышенно смотревшие на мир? Вот почему так не удалась эта графическая картина Рембрандта, задуманная широко, с применением всех художественных сил и средств. Всякая неискренность в искусстве приводит к аборту. Если бы Рембрандт заглянул в глубину своих творческих бездн, он не мог бы выставить, в ошеломляющем контрасте, фигуру банального святого в окружении бессмысленно-жестокой толпы. Тут схватилась великая старая традиция народа с молодым побегом мысли и чувства, ещё до сих пор не доказавшим своей жизненности. Вот что следовало представить такому художнику, как Рембрандт, без трагико-комических масок и скучной риторики, и вот чего мы могли бы от него ожидать. Отсюда и разноголосица в отзывах об этом офорте. Все исследователи рассматривали отдельные его технические черты, но ни один из них даже намеком не коснулся существа вопроса. Прекрасного офорта на тривиально-церковную тему «Ecce homo» Рембрандт создать не мог.