В шестидесяти стадиях от Иерусалима находится селение Эммаус. Туда шли ученики Христа после его смерти, беседуя между собой о нём. Внезапно присоединился к ним человек, вступивший с ними, со своей стороны, в долгую беседу. Он говорил на высоко религиозно-философскую тему, связывая века, столбы величественных столетий, для объяснения начертания нового пути в истории человечества. Когда человек этот говорил, излагая свою величественную мысль, сердца учеников горели. Когда же они приблизились к Эммаусу, незнакомец сделал вид, что не хочет идти дальше. Они же его удержали, указывая на то, что солнечный день склоняется к закату. Через несколько времени, находясь за общим столом и возлежа вместе со своими спутниками, незнакомец преломил и благословил хлеб, ученики сейчас же его узнали. Они узнали его именно по преломлению хлеба, но он исчез в тот же момент. Таков короткий, изумительный рассказ, сияющий в Евангелии от Луки одним из лучших его бриллиантов. Какова, в сущности, основная концепция этого рассказа? Несколько мыслей сочетаются вместе и образуют одну цельную идейную величину. Когда кто-нибудь говорит о соединении настоящего с прошлым, об их органической связанности и живом единстве; когда кто-нибудь к столбу присоединит в минуты философских рассуждений бесконечный ряд убегающих от него вдаль столбов единого пути, то он поражает слушателя внезапным прозрением связи вещей и событий. Сердца начинают гореть и трепетать. Кто бы ни говорил на эту тему, всё равно сердца будут гореть и трепетать. Автор чудесного повествования не показывает нам этого трепетания в самом разговоре, а показывает его только во вспышке воспоминания учеников, и от того самое явление только выигрывает в своей поэтичности. К горению памяти прошлого прибавляется слеза налетевшей горести о том, что источник пережитого восторга опять закрылся туманом. Вот одна из главных мыслей этого рассказа. Устанавливается в немногих словах великая идея периодичности истории. Ничто не пропадает в жизни человечества. Всё прошлое живет в трепетах современной минуты. Пирамида веков только ширится в своём основании, чтобы давать вершине возноситься всё выше над разрастающимися боками. Вот что сказано в эмбриональном намеке раз и навсегда. Другая мысль повествования не менее потрясающая. Индивидуальность Христа вдруг вырастает перед учениками от того, что он преломил перед ними хлеб. Преломление хлеба символизирует преломление самого себя в процессе жизни. Чтобы голоса веков зазвучали в вас самих, необходим жертвенный акт преломления и исчезновения. Преломление есть раскрытие в себе самом просвета в исходную даль истории. Через такое преломление века продолжают свой путь под вой, под крики, под слезы человеческих трагедий. Сказал, преломил и исчез – вот тип всякой великой биографии. Христос исчезает в момент преломления – и вот он весь, в своей индивидуальной ценности, в живом сознании учеников.
Ещё одна черточка, ускользнувшая от Рембрандта и от остальных художников, трактовавших тему Эммауса. На пути в Эммаус ученики не узнают подошедшего к ним человека. Этим евангельский рассказчик подчеркивает, что воскресший Христос был в другом облике – в противном случае ученики не могли бы не узнать его. Это следовало бы иметь в виду при изображении Христа в Эммаусе – да и не только в Эммаусе, а вообще воскресшего Христа. В Эммаусе ученики узнают своего учителя не по новым плотским его чертам, а по символическому его действию. Но в эту секунду Христос исчезает: он и не может не исчезнуть, ибо сущность его уже выражена и нет более надобности в видимом теле. В рассматриваемом евангельском месте великолепно проблескивает чисто иудейский взгляд на весь этот тревожный и важный вопрос. Воскреснуть значит, по духу иудейского учения, быть увиденным и опознанным именно в самой сущности. В такой постановке вопроса нет ещё габимных веяний, осложнений и извращений, какие мы замечаем на иных страницах евангельских текстов, в иных формах манифестации воскресшего учителя. Когда Фома влагает перст в прободенное место на теле Христа, перед нами эпизод уже в ином, неиудейском, истолковании. В рассказ вводится элемент банальности и клинического реализма, да при том ещё в истерически-подчеркнутом виде. Концепция вся в целом теряет в глубине и – я бы сказал – в поэтическом вкусе. И этот двойной грех против логики трансцендентного разума не остановил даже таких, несомненно, выдающихся людей, как Достоевский, Федоров и Влад. Соловьев. В этом отношении Достоевский доходил иногда до почти отталкивающих проявлений своего раздвоенного духа: его неудержимо влекло к кощунственным уподоблениям в самых высоких сферах человеческой мысли. Иногда загробная жизнь рисуется ему в виде банной избы с пауками по углам. Такое же стремление к неуместной протокольности мы усматриваем и в евангельском рассказе о Фоме. Насколько эммауская легенда прекрасна и даже свята в своей возвышенной простоте, настолько легенда Фомы поражает вульгарностью.