Мы имеем одну масляную картину от 1630 года на тему воскрешения Лазаря, хранящуюся в частном нью-йоркском собрании. В Евангелии от Иоанна мы читаем целую сложную повесть, в которой магические элементы даны в фантастическом сплетении, с подробностями реального быта. Намечены две великолепные женские натуры Марии и Марфы в их раздельно типических чертах. Одна суетливо-порывна, в хлопотах и заботах вечной встревоженности, а другая покойно стойкая в своей внутренней и внешней неподвижности. У них был брат Лазарь, которого Христос считал своим другом. Всё это новеллистически прекрасно очерчено в легенде. Но вот и черты путанности, достойные «прологов» и «Четьи-Миней», а не связного эпического рассказа. У Гомера таких затмевающих вводных мест не было бы. Вдали от Лазаря Христос говорит ученикам, что друг его заснул и что надо его разбудить. Аллегорически Христос, несомненно, говорит тут о смерти. Однако в доме Лазаря, после всех диалогов, при словах о том, что Лазарь уже смердит в гробу, Христос наполняется необъяснимой скорбью, даже проливает слезу, единственный раз на всём евангельском пространстве, и затем приступает, после короткой молитвы к небу, к акту воскрешения. Войдя в пещеру и велев отвалить камень, он возглашает громким голосом: «Лазарь, иди вон». И Лазарь выходит из гроба, обвитый пеленами. Таково чудо. Во всём рассказанном есть одна чисто иудейская черта: творческая потенция слова. Мир вышел из слова Элогима – это мы читаем в первом же стихе книги Бытия. Но всё остальное в легенде, вся эта осанна чудотворцу, грубо еретична и габимна. Человеческое слово не лишено творческих эффектов и влияний на дух окружающих людей. Посредственно оно может вызывать изменения и в мире материальном, но непосредственно оно ничего не может сотворить в мире материального, кроме вибраций звуковых волн. Прямо невыносимо для иудейского воображения представить себе микроскопического элогима в бренном человеческом образе, со всеми его жизненными функциями, от еды до последственного естественного отправления, складывающего одним действием слова распавшиеся атомы органического вещества в процессе разложения. Чудотворство не смиренных, а власть имущих, асолютно чуждо семитическому духу. Элемент этот имеется в хасидизме, с его цадиком, совершающим чудеса, но тут он весь обвит поэтическими пеленами и течет не из власти, не из повелительных сил человека, а из смирения и чистоты духа. Цадик только медиум, а никак не заместитель божества на земле. Одно явление чарует, а другое отталкивает. И нельзя было придумать для человечества более гротескно-безобразного фантома, как фантом гуляющего по иудейским дорогам, по пыльным улицам Иерусалима, Элогима в длинном капоте. Тут не чудеса, поющие молитвенными аккордами, даже к усладе скептиков, а самозванное шаманство, идущее из предрассветных глубин человеческой истории.
В картине Рембрандта всё чудо представлено согласно с евангельским рассказом. Перед нами пещера, гроб, из которого поднимается Лазарь в белых пеленах, и стоящий на доске Христос, в широкой мантии, с высоко поднятою к небу правою рукою. Кругом него толпа евреев, пришедших в Вифанию посетить двух сестер, и Марфа с Марией. Что собою изображает фигура Христа в этой картине? Она совершенно иератична, плоска, бессодержательна и иконна. В Евангелии чудо совершается от одного только повелительного крика Христа: Лазарь поднимается из гроба, услышав голос властителя. Тут же у Рембрандта поднята и рука – тоже в повелительном жесте. Никогда никакой цадик габимных эпох не поднял бы такой руки. Это отдает плотским ипокритством и театральною, всегда упрощенно дешевою риторикою, в тех случаях, когда речь идет о возвышенных вещах. Вынуть из скорбящей души молитвенный возглас – это одно, и это до слез поэтично во всяком хасидском рассказе, и даже в пьесе Бьернсона «Свыше наших сил». Но взмахнуть повелевающею рукою какого-то небесного командира – это уже нечто другое, и прежде всего нечто отталкивающее. Невольно отводишь глаза от всей этой риторической чепухи в картине Рембрандта, разглядываешь представленные отдельные лица. Одна сестра, по-видимому, Мария в темном платье, изображена спиною к зрителю. Виднеется только часть её физиономии. Марфа, с театральным жестом удивления в широко раскинутых руках, помещена почти на уровне пяток Христа. Художник отдаленно наметил черту крикливой экстатичности в образе этой женщины. Остальные три лица слева принадлежат, по-видимому, родственникам или знакомым сестер. Справа эскизно написана группа учеников. Непонятною остается только одна черта. Зачем висит оружие, сабля, колчан со стрелами, над могилою Лазаря?