В те дни, когда мне были новыВсе впечатленья бытия —И взоры дев, и шум дубровы,И ночью пенье соловья, —Когда возвышенные чувства,Свобода, слава и любовьИ вдохновенные искусстваТак сильно волновали кровь,Часы надежа и наслажденийТоской внезапной осеня,Тогда какой‑то злобный генийСтал тайно навещать меня.Печальны были наши встречи:Его улыбка, чудный взгляд,Его язвительные речиВливали в душу хладный яд.Неистощимой клеветоюОн Провиденье искушал;Он звал прекрасное мечтою;Он вдохновенье презирал;Не верил он любви, свободе;На жизнь насмешливо глядел —И ничего во всей природе

Благословить он не хотел.

Это стихотворение, чисто личного характера, посвященное Александру Раевскому, получает совсем новую окраску, когда в образе единичного «демона» мы увидим совокупную личность целого поколения. Да, они не только подвергали издевательству предмет чужого восхищения, они плевали в самый источник его. Критика же их была лишена малейшей художественной искры: они говорили так только для того, чтобы протестовать против авторитета, не признать того, что признавалось другими; они опрокидывали авторитеты, точно в бабки играли; да даже в бабках нужна сноровка, а сноровка — та же дисциплина; нужно умение сопоставлять, сравнивать — без сопоставления нет прицела. У них ничего этого не было; дисциплину ненавидели, а сравнения? Что же они знали, что видели?

Вот это самая безотрадная сторона наших умственных настроений и критических порывов: люди не имели точек сравнения, они выходили сражаться в умственном смысле натощак, они были неучи в том деле, о котором судили… Один семинарист смотрел на висевшую в моей комнате копию «Мадонны со щегленком» Рафаэля, в которой, если помните, маленький Христос поставил свою ножку на ступню Богородицы. Он смотрел, смотрел, губы складывались все брезгливее, и наконец промолвил: «А у Христа‑то нога огро — о-омная…» Подошел к картине ближе: «Ах да, вот оно что». И не понимают люди, что они не Рафаэля оскорбляют, а только подобным подозрением выдают свое убожество. А был он близок к кругам студентов Академии художеств… Жалко, глубоко жалко было тех людей… Этот семинарист спился. Большинство из них бродило с волчьими паспортами. Немногие смирялись, поступали на службу и являли впоследствии бесцветный образец чиновной благонамеренности. Каторжник или чиновник — увы, русская действительность не доставляла много разнообразия в пределах этих крайностей.

Таковы были представители людской породы, наводнившие собой университеты, земские учреждения, больницы, школы, залившие собой необъятные пространства нашей родины с удручающей одинаковостью не только настроения, но и внешних форм его проявления. Таковы были «нигилисты».

Если захотим в этих людях найти черту, общую с представителями иных течений в наших культурных слоях, то мы отметим то, на что указывает гениальный мыслитель, чьи слова приведены в виде эпиграфа к этой главе. Теоретичность, надуманность, книжность — то, что Шпенглер называет «вычитанностью» и в чем видит общее качество русской «интеллигенции». Оторванность от условий и требований действительной жизни — вот что единит все наши умственные течения. И вот почему даже те малочисленные представители общественно — политической культуры, которые заявили себя с положительной стороны, сливаются с этим бродячим стадом отрицателей и перед судом родины пропадают в общем море непригодности.

В пятидесятых годах писатель — критик Аполлон Григорьев пустил в ход слово «почвенники»; образовалась «партия» этого имени, кажется, никакой роли не сыгравшая; но название знаменательно как признак прозорливости, с какой люди выбрали своим путеводным началом то самое, чего русской жизни больше всего не хватало. Да, беспочвенность и книжность на верхах; в низах же постепенное расшатывание и обольщение народа обещаниями и распадение его ненавистью.

Перейти на страницу:

Все книги серии Издательство Захаров

Похожие книги