Выпил, растянул гармонь, пробежал пальцами по кнопкам, продул басы.
— Что играть?
— Как что? «Барыню»! — лихо заказал Гурин.
— Не знаю… — смутился гармонист.
— «Барыню» не знаешь?! — удивился Василий. — Да ведь это так просто.
— Одно колено как-то разучивал…
— Ну давай хоть одно… — Василий хлопнул в ладоши, вроде собирался на круг. — Ну? Давай, давай, вспоминай. — И сам выскочил в чулан, сорвал с крючка материну юбку, влез мигом в нее, с другого крючка платок снял, накинул на голову, завязал шалашиком и бегом в комнату. — Ну же, давай! — Выпрыгнул на центр и пошел, пошел по кругу, повиливая бедрами и поводя руками, как заправская деревенская плясунья. То хлопнет в ладоши, то по коленям, то вдруг — по заду, — женские и мужские движения смешались в нем, выбивает дробь ногами, припевает:
А вокруг смех, хохот, ребятишки визжат, толкают друг друга.
— Вот это молодец, вот это молодец! — подзадоривает племянника тетка Груня. Мать смотрит на сына — радуется. Алексей усмехается как-то грустно.
Василий схватил одну женщину, другую, вытащил на круг, но ни одна не стала танцевать. Пройдя полкруга, вдруг терялась, закрывала лицо руками, убегала в толпу.
Никого не раззадорив, Гурин досадливо махнул рукой, выбежал в прихожую, сорвал с себя юбку, платок, бросил на пол в угол. К нему подошел Алексей, сказал:
— Зря… Это называется экс-гу-ма-ция.
— Пошел ты…
— И сердишься зря. Ну нет уже этого у них, нет, ушло. Ну?
— Что «ну»?
— Плакать теперь? Ушел от них этот дикий обычай рядиться, переодеваться.
— Ну и плохо.
— Не пойму я вас, — проговорил Алексей, доставая сигарету. — Из вашей братии, пишущей, некоторых не пойму. Поедет за границу, увидит благоустроенную деревню — умилению нет конца. Поедет в свою, увидит: исчезли соломенные хаты — в слезы: «Пропала русская деревня, пропал русский дух…» Будто русскому духу только и место, что в курной избе, будто русскому крестьянину противопоказана ванная, газ, тротуар.
— Во всем должна быть мера.
— А об автомобилях как ведете дискуссию? — продолжал Алексей. — Стыдно читать! Дискутируют об автомобилизации так, как когда-то о «чугунке» спорили, как когда-то о тракторе толковали мужики: и хлеб керосином будет пахнуть, и поля родить перестанут… Так и теперь об автомобилях: и воздух загрязнят, и водоемы испоганят, потому что некоторые, мол, моют свои машины в речках.
— Об автомобилях — брось, не тебе говорить об этом. Ты — местная власть, а что ты сделал для облегчения жизни автомобилиста? Организовал кооперативный гараж, построил мойку, станцию техобслуживания? Дороги новые проложил? Ничего ведь не построил, а снести заставил, наверное, не один гараж? Автомобиль — дорогая, интересная игрушка, дадут ее в руки взрослому человеку, а потом гоняют его как зайца: там не ставь, там не храни, там не мой, там не ремонтируй, у того запчасть не купи, тому машину не продай. А где, у кого, кому? — Василий все еще тяжело дышал после «Барыни», говорил с придыханиями, вытирал платком разгоряченное лицо.
— Это не моя вина, — сказал Алексей. — Это общая тенденция, к сожалению…
— А зачем же тебе власть дадена? Пользуйся ею, ломай плохую тенденцию, внедряй новую.
— Не так-то просто, — и засмеялся: — Наступил на твою больную мозоль — автомобиль. Частник заговорил в тебе.
— Не частник я, а несчастник, дуралей… — Василий увидел приближающуюся к ним мать, пошел ей навстречу.
— Упарился, мой сынок. — Павловна стерла рукой со лба бусинки пота. — Посмешил гостей, спасибо.
— «Посмешил»… Только никому смешно не было. Одни дети смеялись от души. А Алешка отругал… Пойдемте, мама, поговорим о вашей жизни. — Он завел ее в спаленку, сели на кровать.
— О чем же ты хотел поговорить со мной?
— Обо всем. Хотелось, чтоб вы откровенно рассказали, как вам живется.
— Хорошо. Сам же видишь, — кивнула мать на дверь, откуда доносился шум подвыпившей компании.
— А если всерьез? В чем нужда?
— Да ни в чем, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Вы присылаете — на хлеб хватает. Картошка с огорода. Силы пока есть, огород сама обробляю. Таня помогает. Купить когда из одежи што или угля на зиму — тут уже трудновато бывает. Подкапливаю. А што ты увидел такое, штоб волноваться?
— Совесть меня мучает за вас. Может, вам обидно, что я ни разу не предложил вам переехать ко мне жить? Но, мама, я знаю, что вам там не будет лучше. И не потому, что вас кто-то обидит, нет. Не обидит… Но отрывать вас отсюда — это все равно, что взять бы ту акацию, выкопать и пересадить на московский тротуар. Тут она еще цвела бы, а там засохнет… А хотите — поедемте?
— Не выдумывай, сынок. Не трогайте меня с места. Пока силы есть — все будет хорошо. Я боюсь только, как захвораю да стану совсем немочной…
Помолчали.
— Ну, а теперь ты мне усурьез скажи, почему ты такой смурной? Глаза грустные, задумываешься, много куришь, поседел весь — отчего?
— Почему ж я смурной? Танцевал вон как, — отшучивался Василий.
— Да и нарядился ты, и танцевал — рази от радости? То ж ты хотел грусть-тоску разогнать, а оно ишо хуже вышло.