– Ты порвал кофту! Ты порвал мою новую кофту! – кричала она. Потревоженный криком кот сел и начал злобно таращиться на сестру.
– Иди и покупай новую! Сейчас же иди, покупай новую!
Котя умер у меня на глазах, когда я принес ему свежей рыбки – вьюнков из Муравки, на 24-м году жизни, в Горицах, и был похоронен с воинскими почестями (я с берданкой стоял на часах).
Летом 1954 и 55-го года мы жили у тети Мани в Горицах, недалеко от Дмитрова и в четырех километрах от села Рогачева в большом добротном доме, доставшимся Киреевым от «тяти» (отца) тети Мани, Ивана Ивановича Домнина.
Летом 1954 года Мария Ивановна подарила мне Новый завет, на титульном листе которого была надпись: «Выдано Евангелие в награду Домнину Ивану Ивановичу (сыну – Ю. Г.), окончившему курс Ведерницкой Земской школы. 1907 мая 30. Учитель С. Петров».
Я начал незамедлительно читать и застрял на родословной Христа, на первой странице Матфея.
Текст показался мне невыносимо скучным и занудным.
Я был разочарован, я ожидал чего-то необычайного и значительного.
Я вернулся к Новому завету через четыре года, усилием воли преодолел три первых главы, и вдруг от пожелтевших листков меня стало бить электрическим током.
В какой-то горячке я одолел все четыре Благовествования и тут же стал читать их снова.
Меня лихорадило, бил озноб, хотелось плакать. Я вспомнил картину Н. Н. Ге, и сразу всё сошлось и встало на свои места: что есть истина?
Умрёшь и оживёшь…
Я сидел на пне, на краю сосновой посадки, у самого болота, цветущего кувшинками.
На том самом месте, где я за месяц до того провалился в бездну Блока:
Прямо передо мной была просека, ведущая к будущему международному аэропорту, земляники там была уйма; слева – смиренное кладбище. Солнце клонилось к вечеру, западный ветер приносил легкий запах смолы с просеки, любопытная пестрая сойка поглядывала на меня искоса с молодой сосны. Белые кучевые облака громоздили свои текучие замки Фата-Морганы в огромном целокупном окоеме.
Вечное небо Аустерлица опрокинулось надо мной.
Я понимал, что я, прежний, умер.
Со мной это случилось впервые, и было мучительно: грудь болезненно распирало, сердцу было тесно в клетке ребер, голова кружилась, я был на грани обморока – это были муки рождения нового меня. С тех пор
Но я возродился не верой, а своим природным русским языком – поэзией и прозой.
Заумные люди говорят, что родной язык предопределяет мыслительную структуру мира, и это – верно.
Русский язык – альфа и омега моего бытия, он – мое всё, я привязан к нему, как мочало к колу.
И это во многом определило мою судьбу.
У меня, видимо, отсутствует орган веры – нечем верить. Не верится, как не спится, не сидится. И изменить это нельзя.
Но тот самый Новый завет до сих пор со мной, и если я уезжаю на несколько дней из дома, я всегда беру его с собой.
Есть книги, которые почему-то становятся живыми.
Когда их берешь в руки – от них исходит тепло, их гладишь – они отзываются, страница иной раз не хочет переворачиваться – она говорит: не спеши, прочти еще раз – ведь чудо, как хорошо.
В моей домашней библиотеке ныне пять собраний сочинений Пушкина, а живое только одно – восьмитомник издательства «Просвещение» 1896 года, подаренный мне сестрой.
Однако занесло меня.
Не прост был великорусский крестьянин Иван Иванович Домнин, самый богатый мужик в округе, первым вступивший в колхоз. А до того имевший четырех лошадей, трех коров, сепаратор, конную сеялку, конную жнейку, большой вишнёвый сад (ну, не смешно ли?), пасеку, свою (потом кооперативную) лавку в Москве.
Он был одним из тех Микул Селяниновичей, на ком держалась дореволюционная Россия, да и вся тяга земная.
Его колхозный порыв в общем потоке разорения пустил по миру семью Домниных, но спас их от Соловков или смерти подобного переселения на Северный Урал.
У Марии Ивановны был брат, Иван Иванович – младший, окончивший машиностроительный техникум и работавший инженером на секретном заводе в Дмитрове; впрочем, в семье его звали Жан Жаныч, он разошелся с сестрой из-за презрения к Федору Яковлевичу, единственному, до 1952 года, члену партии в нашей квартире.
Дядя Федя был горький пьяница, совершенно трезвым я его не помню. Похож он был чрезвычайно на известного рок-певца Гарика Сукачева, низкорослый, кривоногий, морщинистый, но совершенно без усов. Он курил невыносимо вонючий табак, играл на тальянке, часто слушал военные песни, любимой его пластинкой была: «Ах ты, ласточка-касаточка моя…», при словах «он горел на танковой броне, горел, горел, да не сгорел, да не сгорел» – он плакал.