Тепла бы теперь немного, чуть-чуть согреться бы. Какой промозглый холод, какая сырость, уж лучше бы снег да мороз… Тепла, тепла, огонька крохотного и живого, лопочущего что-то детским своим язычком…
Как оказался он в прежней своей комнате, где все еще стояла койка с постелью, и стол, и табуретка, и ведро еще были, зачем разложил прямо на полу костерчик из бумаги, веника, щепок — никто этого не знал: тиха была Пятка в послеобеденную пору перед вечерними работами на ферме.
Управляющий проверял ометы сена на фуражном дворе, не промокли, не загорелись ли они, когда прибежали с криком: «казарма» горит! Федор Филиппович не мог сразу взять в толк, что и где горит, и почему горит, а когда дошло до него, что Ленька Лапшин ее поджег и сам чуть не сгорел, тяжело побежал к месту происшествия. Он вскоре задохнулся, но отрывисто, давясь и всхлипывая, твердил: ах, бандит, ах, морда твоя бесстыжая! Что натворил, то натворил, сукин ты сын!
Весной уже знали точно: осенью переезжать, заколачивать окна, двери — и на новые квартиры, на казенное жилье.
Грустным было лето. Последний раз в этих местах сажали огороды, а уж пололи их кое-как. Да и все делалось спустя рукава.
Словно смутная тень легла на дворы. Почему-то заросли в то лето муравой дорожки, улицы. Длинными казались летние тихие сумерки, густо и мягко освещало закатное солнышко стволы и ветви редко стоящих старых деревьев.
Что ни говори, а жалко было бросать деревеньку. И от этого все казались излишне разговорчивы и нервно веселы.
В одну из суббот стали грузиться. С криком, смехом набивали имуществом кузова машин, тракторных тележек.
Собирались и Бородины. Но какие это были сборы! Дед Тимофей дня за два до отъезда, смущаясь, сказал:
— Вы как хотите, а я, извиняюсь, уехать не могу.
Отнеслись к этому легко. Дочка его, с шершавыми и сизоватыми от румянца щеками, с козьими прозрачными глазами, громкоголосая баба только рассмеялась:
— С кем же вы тут жить станете?
Старик заморгал веками, от волнения закосноязычил:
— Ничего, ничего… Как-нибудь! Мне что надо-то? — бормотал он. — А эти места не могу кинуть, не подымусь.
— Ох, один, — тонко сказала Нюра и затряслась в безголосом смехе. — Будет вам людей смешить! — И громко кончила: — Степану не говорите. Сами знаете, какой он сокол у меня.
Дед сказал и Степану. Тот прищурился, округлил рот, почесал по углу большим пальцем, хмыкнул. Он только что приехал из степи, был обдут ветрами, сильно хотел есть и думал только о еде, не знал, как принять неожиданное заявление старика.
— Слыхала? — спросил он вечером у жены.
— Чего? Отец-то? Ну его! Что малый, что старый… Куда он денется?
— Гляди, твой родитель…
— Как же он один? — помолчав, заговорила она. Задумалась. — Старый он совсем… Нет, куда ему, старому…
Степан пригнал «Беларусь» с тележкой, уже где-то успел выпить, глазки его подплыли маслом, рот был сух и тверд, а подбородок смуглел медью сквозь светло-рыжую щетину.
— Эй! — закричал он. — Хозявы! Покупатели приехали, давай сюда ваш шурум-бурум!
Пацаны, Генка и Толька, в восторге кинулись к трактору, от него в избу. Мать на них растерянно закричала. Пришел помочь грузиться Андрей Фомич, сосед. И тоже навеселе. Все, видимо, отмечали эту перемену мест.
И пошла карусель, стук, бряк. Поднялась старая пахучая пыль, полетели какие-то бумаги, ветхие налоговые квитанции, два конверта с пожелтевшими адресами, газетная слежавшаяся вырезка о трудовом почине Степана Бородина. Поплыли перья, нежно опускаясь под ноги, стены оголились, пол под диваном и сундуком был в сером пуху. Першило в горле, запах белилки перебивал дыханье.
Грузились быстро, раскраснелись, запыхались, глаза поблескивали.
— Это брать? — звонко спрашивали пацаны.
— Бросай к чертовой матери! Дерьма-то тащить. И так полон воз!
— Клади, клади! — кричала мать. Она совсем растерялась, платок съехал на затылок, она то и дело подтыкала волосы, а они все лезли ей на глаза.
Пацанам эта бестолковая погрузка доставляла истинную радость.
Когда нагромоздили имущество (корову и пяток овец Степан перегнал еще вчера) и дети уютились среди вещей, сомлевшие вконец от беготни и счастья, хватились старика. Где он, такой-сякой?!
Дед Тимофей тихонько стоял за воротами. Опираясь на клюшку, смотрел через выгон на насыпь дальней новой дороги. По ней почти беззвучно, быстро бежали маленькие грузовики. Где-то там, у асфальтовой черной стрелы, пристрял кубастый новый поселок.
— Эй, что же это вы, папаня? — выглянула со двора дочь. — Мы вас ищем, ищем, а он — нате вам — стоит себе… Идите в кабину, едем.
Старик засеменил за дочерью, потрогал рукой огромное черное тракторное колесо, подошел к порогу, повернулся ко всем и вдруг низко поклонился. Говорить он не мог, только жевал губами да руки тряслись на клюшке.
— Так! — крякнул Степан. — Не хочет ехать, так это надо понимать. Упрямый, весь в меня, — и хрипловато, жестко хохотнул.