Когда отворилась дверь и вошла мать, внося запах свежего пахучего снега, хлебного духа силоса, морозца, Санька уже не плакал. Опершись о кулак щекой, он смотрел в низкое окошко, в которое с размаха, бесшумно лепила степная пурга, находя какой-то машинальный интерес в наблюдении за белым пожаром, бушующим во дворе.
И равнодушно, даже со скукой определял он по звукам, чем занимается мать. Вот чугуны и кастрюли сдвинуты в угол — побелке, значит, приказано ждать. Дровец три-четыре полешка скромно гюкнули об пол, глухо звякнуло дужкой о ведро с углем. Вот огонь уже загудел и пошел волнами пыхать в трубу.
Санька все ждал — вот-вот мать попросит его чем-нибудь подсобить, но она его не звала, и, не выдержав, нехотя он повернулся к ней лицом. Задумавшись, она стояла против топки в обычной своей одежке, в сапогах, весь низ которых искрестила мякина, навозная солома и труха.
— Мамк! — окликнул ее Санька.
— Оголодал, поди, — как бы очнувшись, проговорила она. — Так-то дома. Совсем заплошала твоя мать.
— Да я ничего.
— Ты когда назад? На какой срок побывку-то дали?
— На неделю.
— На неделю?
— Нет, не на всю, это я прибавил выходной, а в субботу у нас физкультура, ее и пропустить можно.
Мать молчала, все в той же оцепенелой задумчивости не сводя глаз с огня, и Санька, как-то вдруг, распахнуто глянув на нее, увидел, что лицо ее все теперь было красным — закоробились щеки, а толстые губы ее все были в черных трещинах. Неужели такой поднялся жар? Или это с мороза горит лицо? Нет, это, наверное, отблеск огня, попытался было он себя успокоить.
— Надо вертаться, — вдруг тихо сказала она и, повернув голову, прямо посмотрела на сына.
— Куда? — словно не понял он ее.
— В училищу.
— К-когда?
— Откладывать хуже.
Оба посмотрели в окно. Прямо перед стеклами бешено, черно мелькали рвущиеся нити бурана. За косо летящим полотнищем, как бы внутри общего движения, медленно ходили, покачиваясь, меняя очертания, роящиеся фигуры снегопада.
И у Саньки, и у матери, когда взглянули они затем друг на друга, невольно выписался вопрос: куда же в такую погоду? Но вопросительное, жалостливое выражение только проглянуло на миг на лице Марии и сразу же вернулась прежняя задумчивость, почти суровая, как показалось теперь Саньке, такая суровая, какую он никогда прежде не замечал в родных материнских чертах.
И как не о себе, а о ком-то чужом, он подумал: гонит! Знала бы она — куда! Тем утром, как только все разошлись по классам и мастерским, а он, позавтракав принесенными кем-то из столовки кашей и чаем, вышел на крыльцо и тут же столкнулся с Ванькой Мокрым. Он точно поджидал его здесь и почему-то, едва Санька, опустив глаза, со страхом, ужасом обнаружил то, что привлекло внимание завхоза.
Носки его ботинок были в мелу, свежих царапинах, рант до отказа забился кое-где мукой и крошевом побелки. То были следы, улики. С минуту, наверное, оба смотрели на эти ботинки. Затем медленно и тяжело завхоз поднял взгляд. Какое-то смущение плескалось в размытых старческих глазах его, недоумение, едкая какая-то жалость. Завороженно, обреченно глядя в них, Санька чувствовал, что выдает он себя с головой, краснея до самых ушей.
— Ты это… Ты, Лошаков, это… Да вот чего: ты иди, тебя фелшар ждет.
— Сейчас приду, — пробормотал Санька. — Сейчас. Я вот забыл, я быстро…
— В столовой-то был? — спросил завхоз, опять неотрывно глядя на злосчастные ботинки.
Санька бросился в спальню. Дождавшись, пока промаячит мимо окна хромающий завхоз, схватил куртку, шапку и задами мимо водонапорной колотушки, торчащей из земляного насыпанного бугра, мимо свалки металлического лома, каких-то сараюшек с вечно запертыми дверями, побежал на дорогу…
Куда же возвращаться Саньке? Он знал, если нажмут на него хорошенько, станут кричать, спрашивать без конца, он не выдержит, он назовет имена своих сообщников — Мишки Синицына, а с ним Тольки Красникова и Васьки Дуплета.
И то, что он выдаст их, испугало его до омертвляющей какой-то истомы. Уж теперь-то Мишка Синицын не станет удерживать своих дружков и те замучают его по-настоящему: вытянут из него жилы, совьют веревку и на ней повесят его.
Санька почувствовал усталость. Она давила на плечи, изламывала грудь, ныли ноги, гудела и казалась разбухшей голова. Через силу съел он несколько ложек похлебки, которую наспех сварила мать, и молча, не поблагодарив за обед, стал собираться.
— Может, куфайку сверху дать? — спросила мать, беспомощно и ненужно как-то стоя возле него.
— Нет, — отрывисто бросил он.
— Тогда шарф нако.
— Нет, — отмел и эту ее услугу.
— Она только с виду большая, — морщась, заговорила она торопливо, но тихо, как бы сквозь боль. — Метет, куражится, а силы в ней нету. И тепло. Я шла — жарко даже, взопрела.
Он обвел глазами кухню, но ничего уже не увидел в ней. Разве только печка давала знать ему о себе, подмигивая теплым красным глазком. На ходу, в сенцах уже, мать что-то сунула ему в карман. Он равнодушно догадался: деньги.