Вот мы вырвались тесной массой, понеслись к старту, судья махнул флажком — загудела, забурлила земля внизу — старт! Полосой мелькнули трибуны, отлетел их рев, все отчетливей, чище становился яростный топот галопа.

На крыльях несла Роза! Какая там бровка — мы были первыми. Я захохотал, закричал что-то, не слыша самого себя, и чуть-чуть наддал, и лошадь, как бы играя, вся легла в этот удивительный полет. Вот они — бесчисленные проездки, вот она — моя любовь к этой лошади. В глазах все туманится молочно-золотистым сиянием…

На повороте Розу швырнуло далеко в поле, едва даже не вынесло за кромку круга. На прямой она опять беспечно наддала, и я вдруг испугался: круто разворачивался поворот. Я чувствовал — опять нас несет в поле. И тут по бровке шмыгнул кто-то мимо, и еще кто-то достигал нас. Я понял, что сейчас лучше всего сбросить скорость, но Роза уже не слушалась меня. Глупо, дурачась, она рвалась в бой.

Вмиг потеряв голову, с бешенством я орудовал поводьями, но ничего не мог поделать с нею. Тогда, не помня себя, я хлыстом, что есть силы, стеганул ее по крупу. Ух, как она взвилась, как захрапела! С Розою что-то произошло, она вдруг прижала уши, оскалилась и бросилась нагонять гурьбой катящуюся скачку и летела так быстро, так отчаянно, что я страшился и ликовал, и злорадствовал, видя, что никуда соперники от нас не уйдут. Кто-то уже вовсю работал плетью, и лошадь аж хвостом крутила от боли и бессилия. Мы настигали соперников.

Я уже начал клониться в сторону, готовясь войти в поворотный круг, один за другим отваливали от нас всадники, и я видел искаженные лица наездников, осатанелые, бессмысленные морды лошадей. И тут Роза, чуть не сбив кого-то, не слушая ни повода, ни шенкелей, у самого поворота на своей сумасшедшей скорости пулей влетела в кукурузу и понесла меня среди тучных стеблей, мотая головой и остервенело брыкая задом.

Все было кончено.

Я плакал. Но никто меня не жалел, никто не сказал ни слова сочувствия.

Николай Иванович тяжело молчал, курил махорку, а в расслабленных голубеньких глазах его стояло безмолвное: ах, ты, погубил лошадь… Какую лошадь погубил!

— Чем это я ее погубил? — сквозь слезы спросил я. — Сама она.

— Нет, не сама, — сказал он густо. — Не сама, — и подул на рябой огонек цигарки.

Не взглянув на меня, он пошел прочь — маленький, сухонький, чуть прихрамывая, как всегда прихрамывал он после трудного скакового дня.

…С тех пор прошло много времени. Тот давний урок открыл мне впоследствии, как много у любви суровых обязательств, как часто нужно держать самого себя в узде, чтобы в один прекрасный день не рухнуло все счастье разом.

И еще я понял, что самое главное, самое важное — это дорога на ипподром, а скачки только проверяют ее.

<p>СКАЧКИ В ПРАЗДНИЧНЫЙ ДЕНЬ</p><p>I</p>

После долгой зимы в бильярдной комнате отворили окно. Запах овражной земли, молодых трав, древесных светлых соков хлынул в сонный настой мела, пыли и табачного перегара.

Окно распечатал сам Павел Степанович Козелков, директор завода, года три как назначенный на должность эту из военных, уволенных в запас вскоре после войны. В армии он имел звание капитана и занимался в последние годы инспектированием кавалерийских частей, причем в сфере отдельных только вопросов, связанных со снабжением, с материальной какой-то их частью, может быть, даже фуражом.

Говорить он об этом не любил. Это была его маленькая, чем-то не приятная ему самому тайна. Имелись у него награды, ранения тоже, но он и здесь был скромен — ни орден свой с медалью, ни планки, ни нашивки не носил.

Три эти гражданских года наложили на Павла Степановича свою печать. Но ему все еще казалось, что он по-прежнему держится прямо, строго, с уставной молодцеватостью, точно все еще принимал рапорты или сам докладывал начальству. И до сих пор его тянуло приставить ногу так, чтобы прищелкнуть каблуком — чуть-чуть, с офицерским кадровым шиком, особенно в обществе женщин. Любил он после бритья смачивать лицо неизменным «Шипром», с удовольствием терпя его жгучую свежесть на щеках, подбородке и шее. Курил он только «Казбек» и только в коробках. Причем, извлекши папиросу, никогда не забывал постучать мундштуком по крышке, а прикуривая, мундштук не сминал, отчего губы его складывались трубочкой, красивой и аппетитной, но сам он при этом всегда хмурился, казался увлеченно строгим и деловитым.

Армейские эти привычки казались ему прекрасными, и он не только не хотел с ними расставаться, — наоборот, уйдя в отставку не по своей как бы воле, подчеркнуто держался их в новой обстановке. Здесь они стали ему еще милее и дороже, были даже какой-то защитой в тех суматошных явлениях гражданской жизни, которые толпой, во внеурочный час, без субординации и докладов, осаждали его со всех сторон.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже